Человек отменяется
Шрифт:
— Ну да…
— И готов ради этого пойти на все?
— Так точно!
— На все, на все?
— Да, да!
— А почему тебе в голову не приходит вопрос: где держит деньги господин Гусятников? Если своих денег нет, на ум обязательно приходят адреса и размеры чужих состояний. У меня так, а у тебя? Где они лежат и как? Можно ли их без риска быть уличенным достать из той или другой ниши? Я понимаю, что основные средства Ивана Степановича находятся в банках, недвижимости, акциях. Но для управления «Римушкиным» у него должны быть здесь наличные. Думаю, тысяч двести-триста в долларах. Есть, есть, должно быть. Такую ораву содержать не просто. Может, есть смысл подумать? Здесь такая разношерстная публика, что нас подозревать никто не осмелится. Мы ведь интеллигенция! Создай себе господствующий имидж, а потом делай с публикой все, что пожелаешь. Она того заслуживает.
— Подумать можно, — тихо согласился Георгий Павлович, — что могут дать наши размышления? У меня никакого опыта в таких делах.
— Но ты не возражаешь обсудить такое мероприятие?
— Нет-нет…
— Я-то неспроста сюда приехала, а дальние цели вынашиваю. Хозяин очень богат и наличность носит при себе огромную. Нужны мне эти сценарии, буффонады и театры… Ты серьезно о литературной карьере мечтаешь? А я-то подумала, что ты за тем же приехал… Что мы люди одной профессии. Поэтому согласилась на сотрудничество. Мне поначалу показалось, что это предложение — называть друг друга «гениальный писатель», «золотое перо России», «признанный во всем мире режиссер», «автор известных спектаклей» — всего лишь игра, наша постановка. Криминальный сленг. А ты, оказывается, об этом мечтаешь всерьез? Но что за статус — «литератор»? Барахло! На блошином рынке этот термин нынче можно купить за копейки. Ведь сегодня у нас никто ничего, кроме «пиф-паф», не читает. Если делать карьеру, можно найти более перспективную профессию. И действительно оседлать звезду, а не так чтобы тебе кланялись, аплодировали, а за спиной шептали «дурак». Искушение известностью — непреодолимая болезнь дня настоящего.
— Так ты что, не режиссер? Нет? — испуганно произнес Поляковский, уставившись на собеседницу.
— Как же не режиссер? Организовать ограбление, тем более такое сложное, как отъем наличности у олигарха Гусятникова, — разве это работа не режиссерская? Разве для театральной постановке больше знаний и таланта необходимо использовать? А без сценического воображения разве можно вообще рассчитывать на успех в нашем деле?
— А я вначале поверил, что ты талантливый мастер сцены… Классической сцены.
— Классической? А как ты думаешь, писатель, что в истории цивилизации было раньше: кража или спектакль? Чему человек научился вначале: грабить или играть на сцене? Впрочем, давай вернемся к делу. В моей профессии люди всегда прежде всего думают о деньгах. А
— А как делят? Если мы вдвоем, то, видимо, поровну? — настойчиво предложил Георгий Павлович.
— Новичку никто половину не даст. Тридцать процентов как, а? — Но тут же она с сожалением заключила, что надо было начать с двадцати…
Пока парочка обдумывала подробности предстоящего мероприятия, госпожа Козявкина сидела за чаем и, покусывая овсяное печение, размышляла вслух. Это было для нее привычным занятием. «А что, — говорила она себе, — на них можно неплохо заработать. Теперь настало время выстроить бизнес-план с режиссером Лязгиной. Современные сценические работы — это самая настоящая провинциальная дрянь, ничего общего с искусством не имеющая. Во всем, конечно, повинен коммерческий интерес, предпринимательский подход к сцене, наиприятнейший шелест значительных купюр. Именно он потребовал, чтобы искусство перестало быть элитарным. А массовой культуре необходимо воспевать лишь низость, пороки и чертовщину. Нужен ли для этого талант? Художник? Нет, ей нужны звезды! То есть ремесленники, не тонкие и обходительные, а наглые и требовательные. Которые не хотят более заботиться о том, о чем мечтали, что искали, о чем думали их великие предшественники в искусстве. Личности, которые в прежние годы стоили последний мизер, сегодня легко становятся „звездами“. Но их не снимают с небосвода, а пекут на кухне, которой управляют такие талантливые люди, как я. Ох, эти звезды сцены, кинолент и голубого экрана, что бы вы делали без посредников, без инвестиционного капитала, без связей Арины Афанасьевны? Это мой бизнес, а на искусство мне, как многим моим коллегам, начхать, точно так же, как и самому бомонду. Боже, из каких физиономий состоит наша современная сцена, списывающая „образцы“ мирового ширпотреба. Трудно сказать чему больше поклоняются эти персонажи: поиску административного или финансового ресурса, роли на сцене или около, пьянке, угодничеству перед сильными мира сего, участию в „нужном“ движении pro или contra… Еще никогда в истории России столь низкий уровень искусства не был так восторженно, так последовательно обласкан обществом и властью. Как будто его высокий уровень совершенно лишнее украшение для нашего культурного пространства. Грубо ошибется всякий, кто возразит мне…» В этот момент в гостиную вошли Поляковский и Оксана Матвеевна. «Ну что, нагулялись?» — сразу бросилась им навстречу Козявкина. — «Да, да, вышло совсем неплохо. Теплый вечер, квакают лягушки, хорошо дышится… И о делах поговорили. Георгий Павлович готов сказать вам „да“! Он принимает ваше предложение. Притом самое, самое крутое. Не только Россия должна знать о его гениальности, но весь мир! Мир! Мир! У вас есть выход на другие страны?» — «Конечно! Как же без этого…» — несколько обиженно заявила Арина Афанасьевна. — «Ему нужен мир! Вы понимаете? Понимаете? Аплодирующий его таланту мир!» — «Да-да. Но это стоит больших денег… Давайте начнем с России, у нас можно встретить немало страстных поклонников его творчества. Их надо лишь найти через рекламу в средствах массовых коммуникаций, с помощью критиков, которые должны называть его „наш гений“, „надежда русской словесности“, „патриарх русского слова“, „пламя русской души“. А как вам самому еще хотелось бы?» — обратила она восторженный взор к Поляковскому. — «Подождите, дайте подумать… — Ему опять страстно захотелось принять ту самую величественную позу, которую он примерил давеча на себя, стоя у окна. Георгий Павлович подпер кулачком свою бородку, закурил трубку и в поэтической задумчивости взглянул на стену гостиной: „Светоч … — начал он, — нет-нет, глава… тоже нет. Лидер, да, конечно, лидер современной русской прозы или, пожалуй, даже лучше: лидер современной прозы! (слово „русский“ как бы ограничивает в пространстве). Так ведь лучше!“ — „Очень хорошо, прекрасно! Лидер современной прозы! Коротко и всем ясно, — с серьезным видом подхватила критикесса. — Теперь мне надо прокалькулировать тарифы, подбить бюджет, и через несколько дней можно начинать всероссийскую кампанию. Это будет грандиозная рекламная акция, которую страна еще не знала! Но деньги, прошу прощения, вперед. Я же говорила, что в долг не работаю О, кей?“ — „Конечно, конечно!“ — вставила Лязгина. — „О чем разговор, назовите сумму, и мы ее тут же выплатим. Торопитесь, пора начинать!“ — завороженный своей грядущей славой добавил Поляковский. — „Отлично! Здорово! Так и сделаем. У меня возникло предложение к Оксане Матвеевне. Хотите выслушать?“ — „Слушаю! Слушаю!“ — „Вы признались, что на московских сценах еще не работали …“ — „Я еще ни в чем не признавалась …“ — прервала Лязгина, удивленно разведя руками. — „Может быть, может, быть, но в Москве ваше имя еще неизвестно? Так?“ — „Кому известно, кому нет“. — „Мечтаете о постановке на столичной сцене? Это так важно для наращивания режиссерского авторитета, для звучного имени. Я могу все это устроить. Быстро и замечательно. Сколько готовы заплатить?“ — „Об этом никогда не думала и тарифов не знаю“. — „Разрешение на постановку в неизвестном московском театре стоит около двадцати тысяч долларов плюс все расходы по подготовке спектакля. Реквизиты, билеты, реклама. Всего уйдет около пятидесяти тысяч долларов. В театрах с устоявшимся именем и репутацией эта сумма увеличивается до семидесяти-восьмидесяти тысяч. А на сцене со всероссийским авторитетом сумма переползает за сто двадцать тысяч долларов. С какого тарифа желаете начать?“ — „Я даже растерялась… Наверное, лучше попробовать себя в театре поскромнее. Не так ли?“ — „Опасаетесь, что в известном коллективе можете завалить спектакль? Ничего подобного не произойдет. Вам будет оказывать всемерную поддержку сам главный режиссер. А если пожелаете, он сам поставит спектакль, но подпишет вашим именем. Правда, в этом случае к озвученной сумме необходимо добавить еще процентов двадцать“. — „Я все же думаю начать с театра с негромким, но устоявшимся именем. А дальше видно будет…“ — „Деньги у вас есть…?“ — „Имеются…“ — „Тогда начинаем!“ — воскликнула Арина Афанасьевна. — „Можно начать, чего там… Давайте, давайте“. — „Начинаю работать. Первый звонок адресуем Любирцеву, известная личность в театральном мире…“ Козявкина извлекла из сумочки мобильник и набрала номер. — „Привет гениальному режиссеру. Как дела? Это Арина!“ — „Слава богу, слава богу!“ — „Есть замечательный режиссер из денежной провинции, мечтающий поставить спектакль в вашем прелестном театре. Очень толковая женщина, небольшой опыт в режиссуре, с обязательствами во взаимоотношениях подробно ознакомлена“. — „Серьезный человек, говоришь…?“ — „Да, прелесть!“ — „Она рядом, слышит наш разговор?“ — „Нет, Максим Юрьевич, я одна!“ — хитро улыбнулась критикесса. — „Тут один автор ко мне привязался. Хочет, чтобы я его пьесу поставил. Сам я ее не читал, но, говорят, неплоха, из нее можно что-то вытянуть. Что-то о супружеских правах и обязанностях. Тема для современного зрителя совершенно пустая. Но бизнес есть бизнес. За постановку он предложил пятьдесят тысяч долларов. Займись этой парочкой. Твой гонорар пятнадцать процентов. Если сумеешь поднять цену, то все, что выше пятидесяти — делим пополам. А с твоей дамой — по обычному тарифу“. — „О, кей, дорогой Максим Юрьевич. Я позвоню вам позже, чтобы записать номер телефона драматурга. Кто он? Откуда?“ — „Кажется, лицо кавказской национальности. Больше ничего не знаю“. — „С таких надо, надо, надо больше брать. Для них расценки в Москве совсем другие …“
Тут господин Гусятников поднялся, зевнул, бросил себе под нос: «Скучно, мерзко. Как можно жить среди них , в их мире? Абсурд, абсурд, что же еще придумать для окончательного оформления идеи, последнего абсолютного решения? Заключительного! Смелей, ищи финал!» В таких размышлениях Иван Степанович покидал барак.
Глава 13
Виктор Дыгало в бешенстве метался перед мольбертом. Ему казалось, что он перестал различать краски, что его неожиданно сразил дальтонизм. Умение, выработанное долгими часами рисования, вдруг куда-то исчезло, рука разучилась держать кисть. Масло из тюбиков не ложилось на холст, а царапало его, словно не ворсинки наносили линии на полотно, а гвозди ползли по ржавой жести, издавая жуткий скрежет. Этот невыносимый скрип оглушал, болезненно проходя через все тело. Лицо Насти Чудецкой, которое молодой человек пытался воспроизвести, выглядело ужасающе неправдоподобно. С полотна смотрели безумные от истерики глаза. Открытый в диком крике рот, судорожно тянущиеся за помощью изможденные костлявые руки, взъерошенные волосы никак не напоминали прекрасный образ университетской дипломницы, с которой Дыгало накануне познакомился. Виктор Петрович смотрел на эскиз чуть ли не в слезах. «Это совсем не она! Не она! Она другая! Совсем не похожа! — твердил он. — Что за чудовище прет из меня? Я не хочу его видеть, но все же вглядываюсь, не желаю над ним дальше трудиться, но не могу запустить кисточку в форточку. Не признаю в ней Настю, ненавижу эту физиономию, но не срываю полотно, не рву его на части, не отбегаю от мольберта, не разбрасываю краски! Хотя именно Анастасия продолжает стоять перед глазами, но с полотна на меня в упор смотрит какое-то мной сотворенное разъяренное чудище. Что вообще со мной происходит? После встречи с этим странным Химушкиным я даже приболел, и не то что температура или колики в почках, — нет, я изменился душевно. Мрачнее стал, и хоть Чудецкая мила, прекрасная девица, а я ее не хочу, ухаживать за ней не желаю. Даже если сама просить начнет — откажу. Откуда это во мне? А не от помешанного ли разума исходят эти странные мысли? Ведь накануне мечтал… А сейчас совсем другие желания рождаются. Пока смутно, еще не совсем ясно, но нечто другое на ум лезет. Не к женщинам меня тянет, не к мольберту, не к архитектурным проектам, а к мщению. Но с чего бы это у меня? Вроде бы никто не покусал, не оскорбил, не обидел, а какая-то грубая неистовая страсть сотрясает меня. Очерняет мозги. К действию пока еще робко, но призывает. Подсказывает, правда, шепотом, что это время, господин Дыгало, пришло! Только кому мстить? И за что? Что не богат? Что ковер за девять миллионов евро купить не в состоянии? Чепуха, меня это не интересует. А может, обида все же упрямо сидит во мне? Ведь зависть как провокационная пилюля давно миру известна. Нет-нет, быть не может. Не интересует меня этот вопрос вовсе! Ревность? Но кого и к кому ревновать? Тоже совсем не тот предмет, который способен вызвать у меня из ряда вон выходящие чувства! Может, творческая зависть? Однако в живописи я любитель, ни к чему особому не стремлюсь, в архитектуре все впереди, жизнь только начинается. Хотя странное обстоятельство: после вчерашнего общения с Чудецкой и Химушкиным и архитектура перестала меня интересовать. Я о ней даже ни разу не подумал, а раньше в голову лезли самые разные конструктивные идеи. Вот уже больше суток прошло — и ни одной мысли. Тот, кто не знаком со мной, может удивиться: что тут странного, ведь речь идет лишь об одних сутках. Но я-то знаю, что такого с архитектором Дыгало никогда не случалось, а значит, это очень странно. Хочется зарыдать — громко, на всю квартиру, на весь дом. Чувствую уже колючий комок в горле, во рту пересохло, подбородок стал подергиваться. Я даже приготовился смахнуть слезинку, протереть воспаленные глаза. Впадая в транс горчайшей обиды, я остановился перед мольбертом, ожидая приступа рыдания. «Ну давай же, давай!» — подстегивал я себя. Но ничего не произошло, лишь гримаса затаенной тоски обиженного студента скользила по небритому лицу. От исступления я обессилил. Что-то должно было во мне произойти, как иначе объяснить, что я напрочь забыл о самом главном? В один день я потерял интерес к тому, о чем всю жизнь мечтал: стать архитектором и встретить любимую женщину. Разве не странно? Ловлю себя еще на одной мысли: впервые я не заинтересовался новостями — ни по ТВ, ни на радио. Обычно хотел знать, что происходит в мире, а сегодня даже не включил «Евро Ньюс» — программу, которуе каждое утро слушаю. Я стал сам себе безразличен, окружающий мир потерял для меня всякий смысл. Но отчего Химушкин? А не его ли этот сарказм по отношению к миру вдруг переродил меня? Неужели его взгляд на жизнь мог так круто изменить Виктора Дыгало? Вскрыть в моей натуре беспредельную злость? Чувство из средневековья! Я был раздражен, во мне кипело негодование. Да, Семен Семенович крайне язвителен, но, как оказалось, по чьему-то желанию я должен стать мстительным. Еще день назад такое мне и в голову не пришло бы. И даже более непонятное обстоятельство: я охвачен этой ненавистью ко всему. Никогда не подозревал, что одно может повлечь другое в таком отвратительном выражении. Рассказать бы Семену Семеновичу, что утром после выставки в Манеже я проснулся с улыбкой на лице и с твердым намерением перерезать весь мир. Да не за какие-то вселенские грехи, а единственно чтобы Бога разбудить да рассмешить! Воистину Он бы рассмеялся! Но, может быть, Семен Химушкин здесь ни при чем? А я заразился какой-то новой болезнью? Ведь в современном мире мщения и насилия больше, чем любви и мира. А что если я призван тайной силой искоренить вселенское зло? Храбрость считают добродетелью, а разве мщение не из той же категории? Храбрый во мщении… Звучит совсем неплохо! Нельзя же ожидать, что тот, кто по принуждению защищает зло, откажется делать то же самое по убеждению. А мы, русские, именно этим отличаемся. Впрочем, храбрость может служить чему угодно. Нет ничего более невыносимого, чем тщетные попытки понять
Был теплый летний день. В столице в эту пору особенно шумно и многолюдно. В эпоху становления капитализма москвичи мечутся как угорелые. Больше заработать, чтобы успеть хоть что-то приобрести, вот, что приводит горожан в движение. Напряг! Цены растут даже не ежедневно, а каждый час. Так происходит все первое полугодие. Старикашка, как оказалось, пройдя сто метров останавливается, желая минутку-другую передохнуть, и только после этого шагает дальше. Я быстро понял, что это довольно нудное занятие — следить за старым человеком в поисках нужного материала. Теперь с грустью и раскаянием я думал, что позволил себе увлечься пустой затеей. Тоска стала одолевать меня. Я даже решил немедленно стереть старика из воображения. Впрочем, еще не разобрался, что для этого необходимо сделать, как он исчез. Ужас! Будто его и не было. Я не понял, как все это могло произойти. Готов был поклясться: я сам и все вокруг были не фигурками возбужденного сознания, а сущей реальностью. Загадочное исчезновение прохожего привело меня в сильнейшее смущение. А не наше ли прошлое этот старик? Ничего другого мне на ум не могло прийти. Но как тогда это прошлое перед глазами проходит? Мистика, сущая мистика! Началась какая-то престранная жизнь с часами неясного сознания. Рядом пронесся автомобиль. Синий «пежо», седан. Я захотел оставить его в воображении. Уже его след простыл, а он все несся перед глазами. Как это? Я даже немного струхнул и попытался собрать в единый строй несвязные мысли. Несколько раз зажмурился, а он опять перед глазами — едет и едет. Как такое может случиться? Поневоле возненавидишь! Но не столько этот навязчивый мир, сколько себя самого. Я решил пробежать несколько кварталов, чтобы выветрить наваждение. Упрямо стараюсь думать совсем о другом. Выскочив на Трифоновскую, издал смешок: перед самым носом вывеска «Московская областная больница. Психиатрическое отделение». Не сама ли судьба привела меня сюда? Ни до чего другого я не додумался, как несколько раз удариться головой о кирпичную ограду. Из глаз посыпались мелкие звезды. Жаль, что не собрал их на память. В этот момент мне повстречалось очень важное лицо. Господин лет сорока. Одежда самых дорогих брендов — и текстиль, и обувь. В руках дорогой портфель. Когда я его оглядел, первое, что мелькнуло в голове: «А не жарко ли этому господину в таком обилии модных тряпок?»
— Вы не знаете, где здесь арбитражный суд Московского округа? — спросил он, глядя в противоположную от меня сторону.
— Да … — едва начал я. Но он тут же перебил:
— Вот тебе десять долларов, парень, видно, что не богат, только побыстрее … Веди меня живо! Опаздываю к бюрократу!
— Да не надо мне ваших… — Он опять перебил:
— Бери, бери, деньги никому не мешают. Ты мне понравился, можешь еще заработать… Эх, хоть бы все получилось. У тебя хорошая нога?
— Прошу прощения, что вы имеете в виду? — опешил я.
— Ну, нога счастливая?
— Право, не знаю.
— Если не знаешь, значит первый класс. Удачник. Пойдем, пойдем, — он буквально потащил меня за собой, хотя именно я должен был его сопровождать. — Вижу, вижу, — рассмеялся он. — Молодец, привел. Честно заработал десятку зелени.
Я осмотрелся — мы действительно стояли перед парадной дверью арбитражного суда. Я не подозревал, что такой вообще существует. Но тут же подумал: что это не что иное как развитие моей темы. Надо принять происходящее как событие моего сознания. На самом деле, вполне возможно, это не существует.
— Вот тебе еще десятка, но теперь следует меня подождать. Потопчись у парадного, все секретари так поступают. Я лишь отдам документы. Вдруг ты опять понадобишься? Жди…
Прошло действительно несколько минут, я даже не успел как следует осознать, почему меня так наскоро назначили секретарем, как он выскочил и спросил: «Как тебя?»
— Виктор… Дыгало.
— Витек, держи портфель. Здесь двести тысяч долларов. Я буду где-то рядом, наблюдать. Несколько минут спустя из здания выйдет мужчина со стопкой газет. Ты должен следовать за ним. У булочной он остановится. Подойдешь к нему и спросишь: «Вы от Егора из Сызрани?» Мужчина должен ответить: «Нет, я от Аркадия из Вышнего Волочка». Если скажет, отдашь ему портфель. Сам получишь сто долларов. Неплохо? Понравился ты мне, Витюля, — смышленый, спокойный. После булочной сделаю предложение стать референтом.