Человек
Шрифт:
Мы сидели с ней на одной скамейке, но не рядом, а на расстоянии друг от друга. Сидели и разговаривали:
— Ты необыкновенная, — говорил я Саломее, ощущая во рту вкус меда. — Я всю жизнь искал такую, как ты. Можно я буду твоим другом? Твоим лучшим другом?
Она засмеялась и спросила:
— Как это понимать?
— Я хотел сказать… — замялся я и вдруг, неожиданно свернув на другую, опасную дорожку, спросил: — Можно тебя поцеловать?
Саломея, лукаво улыбнулась и поинтересовалась:
— Зачем?
—
— А ты не разочаруешься во мне, если я тебе разрешу? — спросила она очень серьезно и с неподдельным интересом посмотрела на меня.
— Не разочаруюсь. Честное слово. Я столько об этом… — и тут за моей спиной дико вскрикнула кошка, так, будто ей в живот с размаху ударили ногой, обутой в сапог. Я оглянулся, отвлекся на мгновение и потерял нить разговора. — О чем это я? Что я хотел сказать?
— Хотел поцеловать, — напомнила Саломея.
— Да? — удивился я своей смелости и тут же вспомнил, что это правда и что даже уже получено косвенное разрешение. — Да-да, поцеловать. Так ты разрешаешь или нет? Можно?
— Я уже несколько раз намекнула, что можно, а ты все сидишь и разговариваешь. Да и делается это без спроса.
— Как же без спроса? Ведь мы так далеко друг от друга сидим.
— Так подвинься. Честное слово, как маленький.
Я подсел поближе, потянулся губами, но тотчас уточнил:
— Так я целую? Да?
— Нет. Не целуешь. Сидишь и болтаешь.
Наконец я решился. Закрыл глаза, сделал вторую попытку, но лишь только губы мои коснулись ее губ, как она сразу же отстранилась и засмеялась.
— Чего? — испугался я.
— Прости. Мне сделалось очень смешно. У тебя такие красные губы и потом ты так взволнованно дышишь. Мне стало щекотно. Давай, не будем пока целоваться, а займемся чем-нибудь другим.
— Это чем же, например?
— Будем дружить. Ведь ты же сам сказал, что хочешь быть моим другом.
— Да, — без особого энтузиазма согласился я, надеясь все же на то, что строгости эти временные.
Пришло время рассказать о ее дяде, который при первой встрече произвел на меня ужасающее впечатление. Глаза у Андрея Сергеевича были выпученные, как у жабы, гримаса, застывшая на лице, выражала крайнюю степень злобы, эдакую бешеную злобу.
— Ты на его внешность внимания не обращай, это у него болезнь какая-то, — говорила мне Саломея, когда мы вышли прогуляться в яблоневый сад, — это только с виду он страшный, а на самом деле он спокойный и наидобрейший человек. Самый человечный человек.
— Да. Очень трудно отделаться от сложившихся стереотипов. В Голливуде он мог бы с успехом играть злодеев, маньяков, серийных убийц. Есть такое понятие — типаж.… Значит, точно, на меня не набросится? — пробовал я шутить.
— Нет. Не набросится, — серьезно уверяла Саломея, — он добрый. Верь мне.
— Тебе поверю, — поставил
Мы гуляли по заросшему заброшенному саду, картина была живописная и одновременно ужасающая. Вся земля вокруг, насколько хватало взгляда, была усыпана упавшими плодами, и никто не собирал, не убирал их. Одни лишь осы, ежи, да мыши питались всем этим фруктовым изобилием. Птицы клевали только те яблоки, которые висели на ветвях, да к тому же до них не тронутые пернатыми собратьями. На ветвях яблок оставалось немало, но участь они имели незавидную, то есть так же валяться на земле, сгнивать, удобряя собой землю.
Я сорвал розовое яблоко, которое просто светилось изнутри налившимися соками и протянул его Саломее. Она взяла его, но есть не стала. Сказала, что сначала напишет с него натюрморт красками на холсте, а уж потом только съест. На самом же деле они ей надоели. Она их не то, что увековечивать, видеть не могла. А я, как ни хотел сорвать еще одно яблоко, для того, чтобы тотчас же съесть, как-то не решился, не осмелился, показалось неприличным.
Саломея рассказала мне о том, что идем мы к тому месту, где во время войны упал сбитый немецкий юнкерс. Упал вместе со всеми своими бомбами, оставив после себя огромную воронку.
Теперь на месте воронки был настоящий пруд с ряской на водной глади, осокой по бережку, квакающими лягушками, и крохотными рыбешками, плавающими у самой поверхности. Эти рыбешки, как оказалось, не ради любопытства плавали, они ловили крохотных мошек, кружащихся над водой. Я вспомнил, что на Измайловских прудах рыбки вели себя точно так же, но только там на них охотились чайки. Этим же рыбкам бояться было некого, они не пугались даже тогда, когда я до них дотрагивался пальцем. Была в этом пруду и еще одна достопримечательность. Плавало осиновое полено, все сплошь поросшее зелеными ростками молодняка. Плавало, являясь символом, живым воплощением надежд на лучшее. Предназначенное и приготовленное для сжигания в печи, для превращения в пепел и дым, оно продолжало жить и давать жизнь новой зеленой поросли, радующей глаз своей нежной листвой.
Саломея призналась, что любит приходить на этот пруд в любую погоду, особенно в дождь: «Стоишь и смотришь, как капли ударяются о водную гладь, а затем расходятся кругами, — говорила она. — Во время дождя я испытываю странное ощущение. Мне кажется, что я на земле совершенно одна. Может, только ради этого, я в дождь сюда и прихожу. Хочется, пусть ненадолго, побыть совершенно одной, на всей необъятной планете. Тебе не кажется такое желание странным?
— Нет. Я тебя понимаю. Я сам два года прожил в казарме, затем в одном общежитии, теперь вот в другом…