Чернее черного
Шрифт:
Она опустилась на пол, согнулась и зажала голову между коленей. «Бум! — тихо сказала она. — Бум!» Она скрючилась, чтобы стать как можно меньше, и произнесла фразу, которой раньше не знала: «Sauve qui peut». [48]
Она перекатывалась взад и вперед, взад и вперед. Ей казалось, что она стала сильнее: словно раковина, словно черепаший панцирь вырос у нее на спине. Черепахи живут много лет, думала она, дольше, чем люди. Никто по-настоящему не любит их, потому что их не за что любить, но их долголетием восхищаются. Они не говорят, они вообще не издают никаких звуков. Они неуязвимы, пока кто-нибудь не перевернет их брюхом вверх. Она сказала себе, когда я была маленькой, у меня жила черепаха. Мою черепаху зовут Элисон,
48
Спасайся кто может (фр.).
Она подумала, бесы уже в пути, вопрос в том, как быстро они идут и кто доберется первым. Если я не могу насладиться сладостной детской мечтой о черепахе, которая могла у меня быть, но которой у меня не было, остается ждать, пока Моррис приковыляет ко мне, хотя я верила, что его ждут высшие сферы. Разве что я и есть эти высшие сферы. В конце концов, я пыталась сделать доброе дело. Я хотела стать лучше, но почему что-то внутри меня все время говорит: «Но»? Думая «но», она растеклась по полу. Она попыталась достать подбородком до ковра и одновременно посмотреть вверх, как бы выглядывая из панциря. К немалому удивлению — прежде она не пыталась провернуть ничего подобного, — оказалось, что это физически невозможно. И она втянула голову в защитный панцирь, скрюченными пальцами прикрывая родничок.
В такой позе Колетт и нашла ее, легко взбегая по ступенькам после встречи с налоговым консультантом.
— Колетт, — сказала она ковру, — ты была права во всем.
Эти слова спасли ее, защитили от худшего, что Колетт могла сказать, когда протянула холодную ладонь, чтобы помочь ей встать. Наконец, признав, что задача ей не по плечу, она принесла стул, на который Элисон взгромоздила руки, чтобы принять позу, смахивающую на непристойное предложение, и уже из нее выпрямилась в полный рост. Одна рука Эл была прижата к вздымающейся груди, другая поползла вниз, чтобы прикрыть интимные части тела.
— Которые я уже видела на этой неделе, — рявкнула Колетт, — и одного раза более чем достаточно, спасибо, так что оденься, если тебя не затруднит — или, по крайней мере, прикройся как следует, если одеться — это слишком сложно. Можешь спуститься, когда будешь готова, и я расскажу тебе, что мистер Коулфакс думает о краткосрочных сбережениях.
Элисон битый час лежала на постели и приходила в себя. Звонила клиентка, просила погадать, и Элисон так ясно увидела в своем воображении карты, что могла прекраснейшим образом вскочить, погадать и заработать деньги, но услышала, как Колетт тактично извиняется, секретничает с клиенткой и говорит ей, что так и знала, что та поймет: неуемный спрос на талант Элисон неизбежно ведет к тому, что иногда она не в состоянии работать в полную силу, так что, когда она говорит, что должна отдохнуть, надо уважать ее желание… она слышала, как Колетт записывает номер женщины, чтобы потом перезвонить, и внушает той, что она должна быть в полной боевой готовности к этому звонку и поговорить с Элисон, даже если в ее доме начнется пожар.
Она села в кровати, когда почувствовала, что готова; набрала тепловатую ванну, опустилась в нее, вынырнула, но не почувствовала себя чище. Она не хотела плескаться в горячей воде, от которой горели шрамы. Она приподняла увесистые груди и намылила ложбинку между ними, обращаясь с каждой как с куском мертвой плоти, случайно прилипшим к ее телу.
Она вытерлась, надела самое легкое свое платье, прокралась по лестнице вниз и вышла через кухню в сад. Сорняки, пробивавшиеся между плитками, засохли, лужайка была выжжена солнцем. Она посмотрела под ноги: змеистые трещины бежали по земле.
— Эли! — донесся крик.
Это Эван опрыскивал ядохимикатами собственные сорняки, распылитель висел поперек его голой груди, точно патронташ.
— Эван!
Она неловко, медленно направилась к забору. На Эл были пушистые зимние тапочки,
— Не понимаю, — сказал он, — какого черта мы заплатили лишние пять штук за сад, выходящий на юг?
— И какого же? — охотно спросила она, чтобы потянуть время.
— Лично я — потому, что мне сказали, что так этот дом когда-нибудь удастся продать подороже, — признался Эван. — А вы?
— Да по той же причине, — сказала она.
— Но мы не знали, что нам готовит глобальное потепление, а? Большинство из нас. Но вы-то, наверное, знали? — Эван хихикнул. — Что нас завтра ждет, а? Девяносто восемь и выше?
Она стояла в дверях спальни Колетт, куда обычно не вторгалась; стояла и наблюдала за Колетт, которая уставилась в компьютер, а потом заговорила с ней таким легкомысленным, веселым тоном. Она сказала, соседи, похоже, считают, что я неким сверхъестественным образом знаю, какой будет погода, а некоторые даже звонят, чтобы я поискала уран и опасные химикаты; пришлось сказать, что я этим не занимаюсь и перекинуть их на Ворона, но сегодня был хороший и насыщенный день, масса повторных звонков, знаю, я вечно твержу, что мне больше нравится живое общение, но ты же утверждаешь, что это меня ограничивает, это серьезно ограничивает меня в плане географии, и, в сущности, я прекрасно могу работать по телефону, если научусь как следует слушать, что ж, ты права, Колетт. Я научилась как следует слушать, слушать по-другому — ты была права насчет этого, как была права насчет всего остального. И спасибо, что защитила меня сегодня от клиентки, я перезвоню ей, обязательно перезвоню, ты все сделала правильно, ты всегда поступаешь правильно, если бы я следовала твоим советам, Колетт, я была бы богатой и стройной.
Колетт сохранила свой документ, а потом, не глядя на Эл, спросила:
— Да, все это так, но почему ты лежала голая, свернувшись клубком, на лестнице?
Эл в пушистых тапках прошлепала вниз по лестнице. Опустился очередной алый, огненный вечер; кухня была озарена адским пламенем. Эл открыла холодильник. Вроде бы она еще ничего не ела сегодня. Она спросила себя, можно мне съесть яичко? И голосом Колетт ответила, да, можно, но только одно. За ее спиной раздался тихий стук. С трудом — каждая клетка ее тела застыла от боли — она повернулась, чтобы посмотреть за спину, чтобы оглядеть комнату.
— Колетт? — спросила она.
Тук-тук. Тук-тук. Звук доносился из-за окна. Но за ним никого не было. Она пересекла комнату. Выглянула в сад. Никого. Казалось, что никого.
Она отперла заднюю дверь и вышла на улицу. Услышала, как поезд грохочет по Бруквуду, как вдалеке гудят Хитроу и Гатвик. Упало несколько капель дождя, горячих, разбухших капель. Запрокинув голову, она крикнула:
— Боб Фокс?
Дождь капал на лицо, бежал по волосам. Она прислушалась. Ответа не было.
— Боб Фокс, это ты?
Она пристально вглядывалась в молочную темноту; тень скользнула к забору, но это вполне мог быть Март в поисках укрытия от некой гражданской катастрофы. Наверное, мне показалось, решила она. Не стоит судить поспешно. Но.
Одиннадцать
Это вполне понятно, думала она. Бесов привлекают места, где что-то роют, копают, где в мужских компаниях треплются о мужских делах, где курят, бьются об заклад и сквернословят; где колесят фургоны и вырыты котлованы, в которых можно что-то спрятать. Она лежала на диване; карты Таро выскользнули из ее рук и веером рассыпались по ковру. Промокнув лицо салфеткой, она села, чтобы посмотреть, как легли карты. Двойка пентаклей — карта работы на себя, означающая нестабильный заработок, тревогу, неустойчивость, беспокойный ум и несоответствие между отданной энергией и полученными деньгами. Это одна из карт столь двойственных и противоречивых, что если вытянуть ее в перевернутом положении, получится почти то же самое, а именно — растущий долг и весь спектр состояний между парализованным отчаянием и идиотской сверхсамоуверенностью. Это не та карта, которую хочется вытащить, составляя бизнес-план на будущий год.