Черниговцы (повесть о восстании Черниговского полка 1826)
Шрифт:
— Ну, можно ли отступать с такими молодцами!
Не успело замолкнуть прокатившееся по рядам «ура», как в синем небе взмыл над Кутузовым огромный орел и стал кружить над ним. Кутузов обнажил свою белую голову и провозгласил:
— Это царь пернатых приветствует своих собратьев — таких же орлов, как и он!
— Ура! Ура! Ура! — грянуло в ответ.
Неистовый восторг охватил солдат. И вдруг, прорезая общий шум, прозвенел около Матвея, из его взвода, молодой звенящий голос:
— Ты наш орел!
Кутузов посмотрел в ту сторону, откуда послышался голос, и проговорил с грустной стариковской усмешкой:
— Ну, этому орлу уж больше не летать в поднебесье. Вы — другое дело: крылья у вас молодые!
Это было сказано так просто, с таким искренним чувством, что разом у всех дрогнуло сердце и слезы заблестели на глазах. Матвей широко открытыми глазами смотрел на Кутузова, и грудь его содрогалась от сдерживаемых рыданий.
В
В неприятельском лагере за Шевардиным было шумно. Сквозь тьму ненастной ночи видны были, если взойти на пригорок, передвигавшиеся огни факелов. По ветру доносились резкие звуки труб и восторженные клики. Это сам Наполеон объезжал позиции. Его разноплеменная армия, завлеченная им в глубь чужой страны, нуждалась в возбуждении, и Наполеон не жалел ни вина, ни громких слов, чтобы поднять ее дух.
Но в русском стане было спокойно. Солдаты молчаливо готовились к завтрашнему решительному бою: точили штыки, чистили ружья. Русские военачальники не имели надобности воспламенять войска красноречием: негодование против врага залившего кровью родную землю, и без того кипело в каждой русской груди.
Матвей с Семеновским полком был в резерве, позади батареи генерала Раевского, выдвинутой тупым углом перед линией русских войск.
Матвей сидел на куче жердей, наваленных у полуразрушенной лесной сторожки, и слушал то, что ему говорил подпоручик князь Сергей Трубецкой — молодой человек с длинным, худым лицом и блестящими черными глазами.
Трубецкой только что вернулся из Москвы, куда был послан командиром корпуса.
— Москва пустеет, — рассказывал он. — Барыни первые поднялись со своими арапками и всей дворней. Вы думаете, оттого, что патриотки? Как бы не так! Боятся, что будут отрезаны от каких-нибудь зарайских своих деревень и лишатся доходов. Да и народ ожесточился: ни слова не позволяет сказать по-французски. А на каком языке прикажете им изъясняться? По-русски они говорят, как парижанки, пробывшие пол года в России…
— А с ополчением как? — спросил Матвей.
Трубецкой только рукой махнул.
— Обещали восемьдесят тысяч поставить, — сказал он, — а собрали всего семь, да и то кое-как: ни оружия, ни одежды, ни снабжения. Много слов, а на деле ничего. Позор для дворянства! Стыжусь, что принадлежу к нему…
Матвей слушал Трубецкого, а вместе с тем поглядывал в сторону солдат своего взвода, собравшихся у костра. Там шла неторопливая беседа.
— Тяжела солдатская служба, — говорил Петр Малафеев, рослый, усатый солдат, — а все лучше барской неволи. Крестьянам худо, а дворовым и того хуже, потому всегда на глазах. Я мальчишкой был взят в дом, в казачки к старому барину. Не пожалуюсь, барин хороший. Грамоте приказал меня выучить, чтобы я, значит, на ночь ему книжку читал. Бывало, заведет глаза, думаешь — заснул, ну и перестанешь. А он как вспорхнется да по щекам: зачем, дескать, замолчал? Известно, барин. Поглотаешь слезы — не дай бог заплакать: барин смерть не любил, когда плачут, а то и еще нахлещет, — ну, и читаешь дальше. И что вы думаете: читаешь, да и обиду забудешь, думаешь про то, что в книжке написано… потому занимательные были книжки: приключения там разные… Мальчишкой был терпел, не обижался. Да и то сказать, сыт, обут, а если и влетит по щекам, так не кажный же день: глядя в какой дух попадешь, в каком, то есть, барин, расположении…
Малафеев поправил палкой костер.
— Подкинь-ка хворосту, Андрюха, — обратился он к соседу. — Выбери где посуше… вон там, под березой.
— Ну нет, Малафеев, — заговорил рябой, широколицый солдат, покачав головой. — Неправильно ты толкуешь. Вам, дворовым, куда лучше — месячину получаете, кормят вас. А вот побыл бы в нашей шкуре, так знал бы, почем фунт лиха. Которые пахотные крестьяне, те как звери живут. На одной барщине истомишься, а вечером на барский двор еще сено вози, бабы и девки грибы да ягоды собирай для барыни. Последнее дерут с крестьянина. Никакого закона на них нет, на господ. Что в голову взбредет, то и творят. Мужик что скотина у них. А тут подумаешь: мальчишку по щекам отхлестал, эка важность!
— Погоди, — сказал Малафеев, — дай доскажу…
Тем временем посланный Малафеевым солдат вернулся с охапкой хвороста и бросил ее в огонь.
— Главное дело, дворовый человек в чувствах своих не волен, — продолжал Малафеев, глядя на разгоравшийся костер. — Хорош ли, плох был старый барин, а помер он. Наследник приехал, женатый. Левашовы прозвище их, в Нижегородской губернии их имение… может, слыхали? Сам-то больше по полям рыскал с собаками,
Малафеев вздохнул и замолчал. Солдаты смотрели на него, и что-то теплое, участливое засветилось в устремленных на него взглядах.
— Что же дальше-то было? — осторожно спросил один молодой солдат.
— А вот что, — сказал Малафеев. — Пошел это я к барыне, в ноги ей поклонился, как полагается, и попросил, чтобы позволила, значит, обжениться. А она — ровно обуял ее бес, раскричалась, ногами затопала: да как ты смеешь, говорит да знаешь ли, что она горничная моя, ее дело, дескать, за барыней ходить, а не с мужниными детьми нянчиться. И стала она той поры мою Аришу тиранить. Застала как-то нас вместе в саду — сошлись мы украдкой, сидели обнявшись на лавочке горем своим делились. Тут злоба ее взяла: зачем, дескать барский приказ нарушили. Ухватила она Аришу за косу — а коса у нее, надо сказать, тяжелая, длинная, до самых пят, — и давай таскать. Не стерпел я, чтобы при моих-то глазах так над Аришей моей измывались. Отстранил этак барыню маленечко — потому вижу, не в себе она, — да и словцо прибавил, сгрубил. «Какая в вас, говорю, совесть есть, ежели вы над душой человеческой так издеваетесь?» Ну, известное дело, выпороли меня батожьем да в солдаты отдали. А Аришку мою отослали из дому свиней пасти. И что ж вы думаете? Как забрили лоб да одели в этот самый мундир, точно крылья у меня выросли. Человек я стал — отечеству все-таки служу, а не бабьим капризам. И если бы только не болело сердце об Арише, как она там мается… — Малафеев нахмурился, сдерживая волнение. — Не мы хозяева своего счастья… — произнес он и добавил с угрозой: — Только вот что: не век им командовать! Погоди, управимся вот с французом, а там и на них, на господ, управа найдется!..
— Про этих Левашовых я слышал, — шепнул Матвей Трубецкому. — Их имение где-то рядом с нижегородским имением тетушки Екатерины Федоровны…
Раздался призыв квартирьера:
— Водку привезли! Кто хочет, ребята, ступай к чарке!
Никто не шелохнулся.
— Спасибо за честь! — послышались голоса. — Не такой завтра день. Не к тому готовимся!..
— Что за народ изумительный! — с сияющим взглядом обратился Трубецкой к Матвею. — Какой надо обладать душевной силой, чтобы и в рабстве сохранить это мужество, эти благородные чувства… Да, вот истинные защитники родины, которая им не мать, а мачеха! Каждый солдат, каждый крестьянин— герой, всем сердцем преданный отечеству. А мы, дворянство, что мы такое? Неужели же мы не добудем свободу для этих людей, для этого чудесного народа, равного римлянам по своей доблести?
— Добудем… — мечтательно ответил Матвей.
Ветер утих, тучи рассеялись. Было еще темно, но там, на востоке, в той стороне, где Москва, небо побледнело, предвещая зарю. Гулко прокатился одинокий пушечный выстрел, то стреляла батарея Раевского.
…Сражение длилось пятнадцать часов — с рассвета до вечера. Канонада ревела по всему бородинскому полю до самого наступления мрака. Напрасно бросал Наполеон свои войска то на левый, то на правый фланг русской армии, напрасно пытался прорвать центр, занятый батареей генерала Раевского: бешеные атаки французов, осыпаемых со всех сторон картечью, но смело стремившихся вперед, разбивались о стойкость русских воинов, как разъяренное море о неприступную скалу. Не помогли Наполеону его семьсот орудий и большое превосходство сил. Потеряв половину людей, русская армия не уступила ни шагу. Тьма спустилась на бородинскую равнину, покрытую грудой трупов, а русские стояли все на том же месте, как раньше. За двадцать лет ни одна армия не могла устоять перед натиском вымуштрованных и прекрасно вооруженных французских войск, не знавших страха и избалованных победами под начальством своего гениального полководца: любой противник, хотя бы он вдвое превосходил численностью, через несколько часов обращался в бегство или сдавался. Что-то жуткое, угрожающее было в неподвижности русских солдат. Это чувствовал каждый француз, это чувствовал и их полководец. Бородино для Наполеона было первым поражением в его жизни. Русский народ встал, как один человек, и показал при Бородине свою исполинскую силу.