Чернозёмные поля
Шрифт:
— Я не могу даже говорить, — шептал он через несколько минут, впиваясь подозрительным взглядом в Надю. — Уж я не человек, я труп… Хоть бы кто-нибудь добил меня, как недодавленную лягушку. Я должен вселять в вас омерзенье, Надя.
— Алёшечка, Алёшечка, — с ужасом вскакивала Надя, — что ты это, мой ангел? Не стыдно говорить тебе этот вздор. Что ж тут особенного? Всякий, кто кашляет, немножко задыхается. Бог даст, воздух поможет тебе. пройдёт к концу лета.
— Да, пройдёт, пройдёт, — шептал Алёша, качая трясущейся от слабости головою и устремляя угрюмо-злобный взгляд в пустоту. —
— Что ты хочешь сказать, Алёша? — с щемящим сердцем утешала его Надя. — Брось, ради Бога, эти мрачные мысли. Право, они гораздо вреднее, чем вся твоя болезнь. Вот посмотри, если ты не будешь молодцом уже к августу…
Алёша молчал, но на губах его бегала насмешливая, безнадёжная улыбка.
— Не почитать ли тебе, Алёша? — спросила Надя через несколько минут.
Надя никогда не настаивала и не насиловала настроения Алёши. Чутьё любящей женской души доходит до какого-то предвиденья, до проницанья насквозь в душу другого.
Благоуханная свежесть сада, жужжанье пчёл над жёлтыми одуванчиками, меланхолическая свирель одинокой иволги, перепархивавшей между яблонь, успокоивали Алёшу гораздо лучше, чем самые сочувственные слова.
В речи человека, даже самого расположенного, всегда есть что-то раздражающее, что-то не вполне гармонирующее с настроением другого. не вполне отвечающее на то, чего требует эта другая душа. Только великая мать-природа одна обладает этою исцеляющею силою, в которой тонет, перед которою смолкает самое капризное, самое требовательное настроение человеческого духа. В ней одной каждая струна, звенящая в человеке, как бы ни был резок её звук, находит гармонический отголосок, в ней одной напивается всякая жажда, насыщается всякое алкание.
Надя видела, что нужно дать Алёше время успокоиться, и теперь молча работала около него, отложила в сторону книгу. Без работы она никогда не позволяла себе быть и находила, что с иголкой в руке говорится лучше, чем с пустыми руками. В настоящее время Надя спешила докончить последнюю дюжину рубашек, которыми нужно было снабдить её доморощенный деревенский приют, поэтому менее чем когда-нибудь не могла терять свободной минуты. Алёша и без того брал от Нади слишком много времени, и многие её обязанности поневоле не выполнялись.
Алёша сидел, опрокинувшись глубоко в кресло, и жадно пил лёгкий освежающий воздух поля и сада, глаза его были прикованы к степной дали, но из озлобленное и отчаянное выражение мало-помалу исчезало. Истощённые длинные руки его с голубыми жилками сами собою скрестились на коленях, и вся фигура Алёши, бессильно запавшая в подушки, незаметно приняла какое-то жалобно-молящее выражение. Острые углы его худых согнутых ног и эти, как плети высохшие, руки глядели так горько среди роскошно зеленевшей и расцветавшей природы!
— Как хорош Божий мир, Надя! — вполголоса и с усиленною медленностью произнёс Алёша, не опуская взгляда, поднятого вверх. — Какая в нём святая красота… Когда смотришь на него, чувствуешь, что молишься.
— Это правда, Алёша, — отвечала Надя, продолжая свою работу. — Как бы ни было тяжко на душе, природа всегда успокоит. В ней какая-то особенная сила.
— Не в ней, Надя.
Они опять замолчали. Алёша всё смотрел вдаль, не шевелясь ни одним мускулом; только грудь его подымалась и опускалась с зловещим, глухим всхлипыванием.
— Знаете, Надя, — сказал опять Алёша, — я ещё слишком привязан к миру. Я думал, что я сильнее…
— Разве не хорошо любить мир? — спросила Надя. — Бог устроил его нам для того, чтобы мы радовались на него и пользовались им.
Алёша подождал немного и продолжал:
— Нет, Надя… Тот мир, который Бог уготовал для наших вечных радостей, не здесь… Здесь только соблазн и испытанье. А мне… верите ли, мне жалко этого греховного плотского мира… ветхий человек ещё силён во мне.
— Мне кажется, ты совсем не прав, Алёша, — кротко оспаривала Надя. — Конечно, ты эти вещи лучше меня знаешь; ты такой умный и начитанный и думал об этом много. Но я никогда не поверю, чтобы было грешно любить природу, наслаждаться ею.
— Природа, природа! — в грустном раздумье качал головою Алёша. — А что такое природа? Думали ли вы когда, Надя? Камень, привязанный на шею, который тянет нас в пучину и от которого необходимо отделаться. Природа — это материя, это сам грех. Господь повелел нам распинать природу, источник всякой похоти!
— Не знаю этого, Алёша, но когда я в природе, я делаюсь лучше, все мои мысли чище, все чувства теплее.
Алёша ничего не отвечал и впал в задумчивость.
— Тяжко умирать, Надя! — прошептал он после долгого молчания.
Надя встревоженно взглянула на него. Серые глубокие глаза Алёши были полны слёз; они падали тяжёлыми каплями на его впалые, лихорадочно-румяные щёки и текли с них по его платью. Алёша не вытирал их. Его полураскрытые губы слегка вздрагивали, но руки по-прежнему были скрещены на коленях.
— Не смейтесь надо мною, что я плачу, Надя, и не утешайте меня, — продолжал Алёша. — Я не заплачу ни при ком, кроме вас. Да, умирать тяжко… Я только вам говорю это, Надя. Для вас моя душа открыта настежь. Вы не любите меня; я знаю, вы любите Суровцова, вы будете ему принадлежать. Но я всё-таки считаю вас своею невестою и умру с этим убеждением.
— Алёша, Алёша… — силилась выговорить Надя, глотая слёзы и полная отчаяния.
— Тяжко, тяжко! — говорил между тем Алёша. — Зачем так рано? За что вырывать меня на самой моей заре? Каждое негодное растение, каждый ползающий червяк имеют свой срок. За что меня, Господи, одного меня! — Слёзы душили его. — Я только что готовился жить по заповедям Христа, ещё не успел совлечь с себя всех греховных привычек. Я был готов на всё хорошее, на все жертвы, на всякую борьбу. За что же мне гибнуть так рано, Надя? Разве я заслужил это? Разве я самый худший из всех? — Надя рыдала, припав к шее Алёши, и уже не могла больше утешать его. — Если правда всё то, во что верю я, Надя, если есть там, на небесах, правосудный Бог, есть мудрый Промысл, зачем же такая обида, такая несправедливость? Мне хочется жить, Надя. Я ещё так молод… я никому не делаю вреда.