Чернозёмные поля
Шрифт:
— Честному человеку ничего не может быть страшно, Алёша. Он старается посильно уразуметь истину и служить ей, как умеет. Если бы оказалось, что он заблуждается, правосудие не могло бы быть оскорблено этим заблуждением. Он жаждал света везде, где только видел его, и всякую новую истину принял бы с благодарностью. Правосудие, если оно в то же время есть всеведение, взвесит это лучше людей. Вспомните, что даже средневековые богословы не решались утверждать, что язычник Сократ, великий искатель истины, обречён вечной гибели за то только, что не изведал крещения.
— Я не могу опровергать вас теперь, — сказал Алёша, закрывая глаза. — У меня ничего не осталось в мозгу. Но я хочу вас просить… Это моя единственная и, конечно, последняя просьба… Я знаю, что вы не исполните её… Не берите замуж Надю… Не губите её… Она не должна быть замужем
Алёша задохнулся в страшном приступе кашля, которого у него не было уже несколько дней. Непривычно долгий и раздражавший его разговор лишил его последних искр силы. Наде казалось, что с этим кашлем вылетит последний вздох Алёши. Но он только впал в забытьё и до ночи лежал, не шевелясь ни одним членом, почти не двигая губами. На другой день Алёша уже не говорил ничего ни с Надей, ни с Суровцовым. Казалось, он забыл совершенно, что было вчера. Пульс его падал страшно, и он не узнавал даже сестёр Нади.
Простой народ чует смерть так же верно, как чуют её животные. Словно по сговору, толпы дворовых появились в хоромах. Всякий шёл проститься с барчуком. Надя совершенно неожиданно увидела в девичьей эти непривычно приодетые, озабоченные фигуры, которые двигались с безмолвным сознанием права вступали в недоступные им пределы барского дома, никого не спрашиваясь, ни перед кем не извиняясь. Впереди всех увидела Надя Ивлия, который нарочно явился из Спасов. Он был в новом суконном армяке и новом платочке, обвязанном несколько раз вокруг шеи, словно пришёл христосоваться или Христа славить. У Нади подкосились ноги. «Всё кончено! Это смерть!» — сказала она сама себе. Ей хотелось броситься и остановить этих людей от их жестокого и бесполезного выраженья участия, но она только могла опуститься на сундук, стоявший в коридоре, и прошептать им: «Тише, тише!». Толпа проходила мимо Нади, полная серьёзного и делового вида, неуклюже ступая на кончики грубых сапог.
— Здравствуй, барчук! — сказал Ивлий, остановившись перед самою постелью больного и пристально вглядевшись в него суровыми старческими глазами. — Проститься к тебе пришли.
Алёша лежал навзничь, сложив руки на груди, неподвижно, открыв глаза. Он думал что-то своё, далёкое от всего этого, что было кругом. Ему было тяжко, ему хотелось, чтобы всё кончилось скорее. Ему уже не жалко было ничего. Он покончил с землёю. Он видел, что входили люди; слышал, что кто-то говорит около него, но лежал так же безучастно и неподвижно, как будто никого не было.
— Вижу смертное на лике твоём, — продолжал через минуту Ивлий. — Призывает тебя Господь, своего раба. И ты тому не печалься… Помирать все будем. А ты благую кончину приемлешь: ни блуда, ни греха смертно на душеньке твоей нет, потому ты ещё отроча, ангел Божий. — Алёша лежал, не слушая, не слыша, словно душа его уже перенеслась в горние страны. — Надо теперь тайн святых сподобиться, душеньку очистить, за попом послать… По-христиански всё нужно сделать, — говорил Ивлий.
Надя в эту минуту входила в комнату Алёши.
— Уйдите, уйдите, — говорила она в отчаянье, стараясь руками удержать убийственные слова Ивлия. — Не шумите здесь, уйдите… Можно ли толпиться так.
— Не тревожься, барышня, — с суровой решительностью остановил Надю Ивлий. — В том ничего плохого нет, что православный народ при часе смертном с барчуком проститься пришёл. А ты вот что: ты за попом пошли, пособоровать его прикажи да отходную читать.
Алёша вдруг повернул голову и уставил на Ивлия лихорадочные глаза с выражением неописанного изумления и ужаса.
— Хорошо, хорошо, — шептала Надя, — уйдите только ради Бога… не беспокойте больного.
Толпа с глухим шумом стала выходить из комнаты. Алёша взглядом подозвал к себе Надю. Бесконечная жалость и невыразимая словами мольба была в этом взгляде. Запёкшиеся губы Алёши слабо пошевелились, но они не сказали ничего, сколько ни прислушивалась Надя.
Суд присяжных
Надя дала последний искус своему Анатолию. Она не могла себе представить, что в то самое время, когда начнётся её счастие, её любимец Василий будет мучиться на каторге. Ей давно почему-то приходило в голову, что Анатолий должен получить её руку непременно после какого-нибудь добродетельного подвига. Эта детская фантазия засела в Наде ещё в младенческие годы, когда
Заседание уголовного отделения окружного суда по делу об убийстве жены Василием назначено было в Крутогорске на первое число июля. Суровцов уехал туда за неделю до заседания, чтобы изучить следственный и обвинительный акты, чтобы в откровенных беседах с Василием, который сидел в городской тюрьме, отыскать какие-нибудь слабые шансы к облегчению его участи. Он заранее предупредил Надю, что нет надежды спасти Василия и что усилия его могут только немного ослабить строгость приговора.
Между тем Арина и Иван просто не выходили из коптевского двора. Вера их во всемогущество «свово мирового» была безгранична; они не сомневались, что вмешательство его может остановить какой угодно закон, отвратить какую угодно беду. Как только появлялся на переднем крыльце Трофим Иванович или на девичьем Надя, старики, терпеливо, с раннего утра, без шапок ждавшие на дворе, валились в ноги и лежали, не подымаясь, вопия о заступничестве. Никакие убеждения Нади, никакие угрозы и ругательства Трофима Ивановича не могли отклонить их от этих земных поклонов и от этой бесплодной мольбы. Старики исчахли в несколько дней. Что оставалось ещё чёрного в бороде Ивана Ивановича, побелело, как зимний снег. Бросили совсем дом, рук ни к чему не прилагали. «Не дайте пропасть! Станьте за отца, за матерь!» — только и знал твердить бедный мужик. А старуха даже слова выговорить не могла. только вытекала слезами да кланялась молча с таким горьким и жалобным выражением сморщенного лица.
У Нади надрывалось сердце ежедневно смотреть на этих страдальцев. Она уговорила отца ехать в Крутогорск за два дня до суда, чтобы узнать что-нибудь о последних надеждах Суровцова. Но от него она не услышала ничего хорошего; съездил Трофим Иванович к прокурору — разузнать о деле. Вернулся от него сердитый, как невыспавшийся медведь.
— Чуть было этого мальчишку за вихор не оттаскал! — пробасил своим мужицким басом Трофим Иванович. — В генералы все лезут. всякая слякоть! И смотреть не на что, козявка во фраке, растёр ногою — и не осталось ничего… А нос дерёт — министр министром! Слова по-просту, по-человечески не скажет… Всё по-необыкновенному… Словно не весть тебе какую честь делает, что говорить ещё позволяет… Паршивый! И кто, подумаешь, самый этот прокурор? Немчура петербургская, апрекаришко! Добро бы уж дворянин настоящий, хороших родов… А то мелилотный пластырь намазывал да камфору толок. И фамилия-то противная, не выговоришь… Поналезли к нам эти немцы, словно вши в полушубок!
— Да что ж он вам сказал, папа? — приставала Надя.
— Поймёшь их там, что он сказал. Я и говорить-то с ними, с пакостниками, не умею. Занёс ахинею, что только рот разевай. На меня смотрит своими стеклянными буркалами, словно я сам жену убил. Учить меня вздумал, мальчишка; не следует, дескать, обществу сочувствовать. Я, говорю, сам мировой судья, сам знаю, кого за что наказывать, меня не учите. Я уездным судьёю был, когда ему ещё порток не спускали, прокурору-то этому… Умники!
— Как фамилия прокурора? Может быть, Прохоров его знает? Я попрошу Прохорова, — сказала Надя.