Черные люди
Шрифт:
— Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!
— Аминь! — хрипло отозвался патриарх.
Вошел патриарший келейник Аника, чистый, волосы приглажены, маслены, блестят, щеки круглые, нос длинный, глазки умиленные. Вошел, повалился в поклоне, смотрит с полу, каков патриарх.
Тучей сидит патриарх, щеки в пятнах, бороду в грудь упер, глаза мутны…
— Владыка святой! Ночь прошла! К обедне пора!
— Иду! — вздохнул патриарх. Заговорил медленно. — Вот что скажу! Ныне оставлю я престол мой. Не беру больше греха на душу!
— Владыко
— Можно ли царю верить? Не давал ли царь клятвы на гробе Филиппа-митрополита во всем меня слушать? Клятвопреступник он, царь! Бунтовщик!
— Владыко! — лепетал в страхе келейник.
— Ну и уйду! Что я? Монах! Чего мне надо? Ничего! Беги сейчас на торг, Аника, купи мне палку поповскую простую… Посоха патриаршьего не приемлю! Иди борзо!
Келейник ужом скользнул за дверь, на которой изображен был охраняющий архангел с пылающим мечом, выскочил потный, глаза испуганные, огляделся.
Навстречу, крестясь и кланяясь направо и налево, шел, спешил боярин Зюзин. Келейник бросился к нему, патриархову дружку, зашептал ему в ухо страшные новости.
Оттолкнул боярин Анику, шагнул к патриаршьей палате, рванул дверь с архангелом.
Патриарх сидел в тихом образе, без клобука, свесил голову, волосы падали на грудь, руки опустил…
— Владыко святый, что творишь? — шептал ему боярин. — Себя губишь? Землю губишь! Али престол покинуть задумал? Кому ж все прикажешь?
— Ему! Государю! — тихо ответил Никон.
— А государя кому прикажешь? Боярам, что ли? Воеводам?
— Отряхаю прах от ног моих. Властью меня вы корите— что я могу сделать? Сан сложу с себя!
Ударил колокол.
— Время идти к обедне… В Успенский собор! Там все скажу народу. Пусть народ судит!
— Народ! — шептал Зюзин, и красные губы блестели, брызгали слюной, шевелились червями в бороде. — Чего знает народ? Вести народ нужно, а не искушать!
Никон поднялся, надел белый клобук с алмазами. Боярин стукнул об пол посохом:
— Владыко, не гневи государя! Захочешь вернуться вспять — поздно будет!
Боярин Зюзин так и остался стоять в келье, а патриарх, сопровождаемый иподиаконами, шествовал уже в Успенский собор.
Народу набралось что пчел в улье, собор полон, на паперти народ, на площади народ, — царя ждали, а царя не было. Обедня отходила, вдруг после причастья загремели церковные двери: их запирали наглухо по приказу патриарха.
— Никого не выпускать! Буду говорить поученье! — сказал он.
Патриарх чёл поученье Ивана Златоуста, укоряющее ленивых пастырей.
— Вот и я таким же стал, — заговорил патриарх. — Ленив я! Не гожусь я, видно, в патриархи! Окоростовел я? Обовшивел! Все по лености своей… И вы все окоростовели и обовшивели. Не учу я вас! А сколько я про себя наслушался: и тем я нехорош, и этим, и иконы ломаю да жгу, и еретик-де я, и волк злой… Вот книги новые установил, — камнями, сказывают, меня бить хотят. Ну что ж! Бейте меня, православные,
Народ в Успенском притих, тысячи живых сердец бились учащенно, весь каменный собор жил, дышал, утренние лучи сквозь высокие узкие окна вонзались золотыми стрелами в синий от ладана воздух, солнцу отвечала позолота… Мерцали свечи и лампады, трепетали, оживали в их свете изможденные, постные лики святых. Века молчал этот каменный собор, в нем века молчал и народ… Однако мятущаяся могутная душа на этот раз пролила смятение в молчаливые страстные души, и те тоже вспыхнули смятенно в отчаянии.
Что ж им делать, коли патриарх их бросает? Куда им идти, как жить?
Огонь, что долго тлел в душах, взметнулся по всему хр&му. Народ закричал, заплакал, завопил. И оттого, что отчаянные его вопли раздались в строгой красоте храма, в убежище от житейских тревог, все испугались. Откуда же ждать и милости, ежели сам патриарх бежит отсюда?.. От бурь в душе поднялась буря и в церкви, народ испугался, заплакал, зарыдал.
— Батюшко! Отец! — кричали со всех сторон. — Не бросай нас! Не губи! Веди, куда прикажешь! Благослови нас!
— Не патриарх я вам больше! — могучим голосом вопил Никон. — Будь я проклят, анафема мне, ежели пребуду патриархом! Конец! Разоблачайте меня!
И стал сам разоблачаться, сбрасывая с себя пудовые золотые одежды, а разоблачившись, ушел в ризницу писать письмо царю.
Из ризницы вышел он к народу уже простым монахом, в черной одежде, в черной же манатье, в скуфье, сошел с амвона, смиренно присел на нижней ступеньке. Он так устал!
Народ вопил, кричал, что не пустит патриарха уйти. Бояре из Успенского собора бегали проворно один за другим во дворец, докладывали, что творится, снова бежали обратно.
— Что? Что? — спрашивал царь Алексей. — Что такое? Или я сплю с открытыми глазами? Или не сплю?
Царь шагал по комнате, заглядывал в слюдяное окошко на собор.
— Господи, помилуй! — заверещал зеленый попугай, завертелся в золоченом своем кольце…
Царь остановился, плюнул с досады. Одетые по-праздничному бояре в легких ферезях, в рубахах цветных с высокими козырями, прятали глаза, выглядели смущенно, но будто повеселели.
— Алексей Никитыч! — обратился Алексей к князю Трубецкому. — Пойди, сделай милости, в Успенский. К патриарху. Спроси: бунтует он, что ли? Возьми Родиона в товарищи.
Бояре переглянулись, качнули — кто кудрями, кто лысым черепом.
Тучный Родион Стрешнев да сухой, ладный, широкоплечий Трубецкой пришли в Успенский, приступили к Никону — тот еще сидел на ступеньках.
— Пошто патриаршество кинул? — спросил Трубецкой. — Или тебя кто гонит?
— Никто не гонит! — упрямо ворчал Никон. — Сам ухожу. Вот, снеси государю!
Подал письмо князю в крепкую руку, тот, сверкнув перстнями, сунул бумагу за пазуху. Бояре пошептали друг другу в уши и ушли…