Черные люди
Шрифт:
Протопопа стрельцы стащили в казенный дощаник, бросили на дно, а дождь, а снег… Мерз да мок протопоп всю ночь напролет, утро пришло — пошли вперед, да кинули люди втайне кафтан протопопу, чтобы прикрыться.
Перед Братским острожком бесится, кипит самый большой порог — Падун. Падает там вода через три каменных залавка, бьет сильно, суда ломает. Выбили снова протопопа на берег, и брел он по каменьям да по скалам, скованный цепью, спина засохла кровью, да гноем, да струпьями…
Как пришли в Братский острог, пала зима, стал Пашков там зимовать. Ой, горе, горе! Кругом иноземцы немирны, нападают, в отряде людей и половины нету — остались позади жать и убирать засеянный у Хабарова хлеб, подошли они уж зимой. Зима холодная, острог малый, корма скудные. Протопопа бросили в башню острожную, лежал, как собачка, на соломке, все на брюхе. — спина-то болела — да мышей скуфьей бил, много их было. Когда покормят,
137
14 ноября.
Мучился протопоп в холодной башне, мучился он и в казенной избе с остяцкими аманатами да с псами. Но не было покою от протопопа и воеводе Пашкову. Мучил протопоп воеводу. Завел друзей в отряде протопоп, ночные его шепоты под тулупами стали расползаться между людьми. Покончить бы с протопопом попросту, убить бы его до смерти! Да не мог этого воевода — не смел: протопопа-то знал царь, и в грамотках с Москвы слал ему приветы сам царь, просил его молитв.
В Братском-то самом остроге еще можно было обойтись без протопопа: было тут кому служить — в церкви был древний поп Иона, хоть и прилежавший сильно питию хмельному. А весной-то ведь надо было идти дальше, а как идти без попа? Мало ли что случится! Да к тому же, лежа с мужем на перинах постели на лавке, в мохнатое ухо воеводе нашептывала жена его Фекла Матвеевна: грех великий-де делает он, воевода, обижая праведника. Что ж с ним делать? С собой тащить? Да ежели тот протопоп людей взбунтует? Вот почему в зимний вечер, когда в окошко избушки глядел серебряный месяц, горела пара сальных свечей в шандале в Приказной избе — подьячий Шпилькин, прикусив на сторону язык, писал фигуристо и четко воеводскую отписку в Москву, на имя государя-наследника и великого князя Алексея Алексеевича:
«На Долгом пороге распоп Аввакумко впал в разбойное намеренье, а кем подбит — неведомо. И писал он, распоп, грамотку воровскую своей рукой против властей, безо всякой правды, чтобы в твоем, государь, походе на Амур поднять мятеж. И того хотел, государь, тот распоп бунтовской Аввакумко, чтобы, собрав скоп, меня, воеводу твоего, не слушать, покинуть меня и убежать ему, как Васька Колесников, что меня оставил, как Мишка Сорокин и с тем два ста боле человек, что твой, государь, город на Верхней Лене разбили и грабили и многих торговых людей убили до смерти. И, то письмо распопа Аввакумки прочтя, я указал его бить кнутом на кобыле, чтоб, видя то, другим разбойникам было неповадно. И как его били — учал той Аввакумко кричать: «Братья казаки, помогайте мне! Не покиньте меня!» И многие другие слова говорил он и попреки. По твоим, государь, указам тот распоп Аввакумко смерти достоин за те воровские слова, да, государь, безо твоего указа казнить его не смею. И других людей моих подбивал он на мятеж — Фильку Помельцева из Томску, Никишку Санникова да Ивашку Тельного из Березова и многих других воров. И тех воров и изменников я из отряда выгнал, бил кнутом, отослал в Томск без замотчанья и в их место прибрал иных охочих людей. И как мне быть с распопом тем Аввакумкой, прошу твоего милостивого указу».
Неизвестно, каков был на эту грамотку ответ, но ответ был: протопопа Пашков не сказнил, а освободил из заточенья и, отправляясь по весне дальше на всход солнца, снова поволок его с собой.
Трудный был поход. Добрались по Ангаре и переплыли чудом на утлых посудинах бурное Байкал-море. Шли Селенгой-рекой, потом мелким Хилком, где дощаники бросили, а поделали небольшие лодки и сутками их волокли против воды на бичеве. На Хилке чуть не утонул протопоп, когда оторвало и унесло валом его суденышко, — спасибо, люди перехватили… Все вещи перемокли, и шубы и платья тафтяные, люди охают, ахают, а протопоп развешивает свое добришко на кусты сушить, а сам смеется.
Воевода бить его за то хотел — ино-де то все делает на смех.
«А я, — записывает Аввакум, — богородице молюсь — владычица, уйми дурня тово».
Двенадцать недель эдак шли, прошли горами, а как добрались до озера Иргень, пришла зима. Рубили лес на волоке, поставили один острожек малый у озера вместо развалившегося, наплотили плотов и поплыли по Ингоде-реке, лес гнали с собой хоромный, на крепость. Река мелкая, плоты тяжелы, приставы немилостивы, палки большие, батоги суковатые, кнуты вострые,
Добрались наконец до Нерчи-реки, вспахали, засеяли пашни, а есть самим нечего. Жили на древесной толченой коре, ели траву, копали коренья, ели все, что можно есть и чего нельзя. Наконец поставлен был острог при впадении реки Нерчи в Хилок.
По Нерче-реке зимовали, пошли было на Шилку-реку, ставить стали опять острожки. Добрались до Даурской земли, а там все повоевано, пограблено, люди разбежались, а богдойские люди войной грозят. И есть самим нечего, — пришлось протопопу свою однорядку московскую воеводе продать, тот четыре мешка ржи за нее пожаловал… Так было тяжко, что отступился у воеводы ум. Есть нечего, кругом зверья много, а промышлять охотой воевода людей не пускает: боится — сбегут! Ой, горе! Ели траву, коренья, зимой сосну толкли. Кобыла жеребенка родит — люди жеребенка с голодухи съедят, а Пашков сведает про то да кнутом людей забивает. Строгота!
Дурак он и есть дурак!
И дальше Нерчинского острога не пошел Пашков. Куда идти? На Амуре все пуще да пуще дрались казаки с богдойскими людьми.
И слышно было, писал Пашков в Москву, чтобы сменили его. Не выдержал даже этот железный человек, плакался в челобитье — годы-де старые, болезни одолели… Царь-государь, ослобони, смилуйся, пожалуй!..
Не скоро пришел с Москвы указ о смене Пашкова — только 12 мая 1662 года. Вот тебе и вышел на Амур воевода Пашков!
Молчал протопоп, брел по тернистым дорогам своей многострадальной жизни, куда его волокли воеводские люди, молчал и думал, и от того вынужденного молчанья разгорелось его сердце страстью обличенья. Изгнан он, протопоп, из светлого рая московского, отлучен от милых друзей, от богобоязненных нежных жен, от светлых с ними бесед, от которых тонеет и утренюет дух, становится тогда видимо светлое, скрытое в грядущем. И, закрывши глаза, ворочаясь на жестком Нерчинском ложе своем под плач ребят, стоны Марковны, под вой метели и голодных волков, вспоминал, содрогаясь, протопоп одно изображенье, что видел он давно на стене в притворе, еще в Макарьевско-Желтоводском монастыре. На стене той бог, грозный, бородатый, весь в огне, в сиянье, в облаке, меж цветков да деревьев, изгонял Адама и Еву из рая, и уходили они, бедные да голые, вниз, во кромешную тьму, в лес, ровно в Сибирь сам протопоп со своей Марковной… И Ангел-охранитель стоял твердо на пороге покинутого рая, светлый, грозный, обе могучие руки вытянув, положив на рукоять пламенного меча и крылья свои по-орлиному приподняв за крутыми плечами… А из рая, из чудесного того сада, льется широкими лучами свет несказанный и исчезает, гаснет в земных лесах Забайкалья.
Инда страх шевелил волосы протопопа, овевал спину его мелкой дрожью. Впрямь, видать, так велики грехи его, протопопа, что так наказует его бог! А если так велики грехи, так на какую же муку не готов он, протопоп, только чтобы их искупить?
Часть третья. Театр и костры
Глава первая. Царь устал
Царь Алексей устал.
Ссутулил крутые плечи, выставил вперед холеную бороду, сидит, уперев подбородок на посох индейского дерева с оголовьем рыбьего зуба. Прохладен, приятен посох.
Прохладно, приятно в такую жару и каменное кресло царя. Прадед, царь Иван Васильич, сиживал на этом гульбище [138] , что прилепилось к Высокой Вознесенской церкви в царском селе Коломенском. Балконец над кручей, внизу Москва-река, вся в белых да желтых купавках, по берегу обступила ее березовая роща, вся в солнце, в лиственном звонком шелесте.
138
Балкон.
За. Москва-рекой зелен бархат Великого луга под легким небом в белых, в сизых облаках. По лугу лентой Москва-река вьется, озера на ней низаны, плывут тени от облаков, ветер ходит, трясет бобровые палки в воде, цветки на лугу.
Балконец в тени, солнце идет за церковью, хлещет светом на луг, вдалеке деревни, всходят дымы, бродят пестрые стада. А влево далеко развалилась на семи своих холмах деревянная, приземистая Москва в зеленых садах, высоко видны купола, да кресты, да орлы кремлевских башен, горят как жар медные крыши царева Верха. Ин райская обитель!