Черные люди
Шрифт:
Царь Алексей раскраснелся, лицо его сияло умиленно, он не отрывал глаз от царицы, что похожа была на богородицу в бабьем своем уборе.
А бояре, дьяки и торговые гости пили крепко, и то и дело густой хохот потрясал Столовую избу. Особенно гремел смех, носились шепоты, когда под пасхальные гимны пришлось дружкам завертывать в скатерть жареную куру— вести молодых спать в сенник. И казалось, что от хохота того дрожат и пляшет в веселье и небо и земля.
И на Ивановской площади все больше и больше разгоралось веселье народное. От жарко пылавших костров белые соборы, сам Иван
Луна стояла над Боровицкой башней, когда боярин Борис Иваныч, густо хмелен, отменно доволен, вышел оберегать царскую опочивальню. Конюший боярин Иван Васильевич Морозов подал к крыльцу рыжего бахмата, стряпчие поставили невысокую скамейку, боярин грузно поднялся и опустился в мягкое седло, обнажил меч, молнией блеснувший под луной, положил его на правое шубное плечо и шагом пустил коня меж фигурных теремов, взятых в плотное кольцо промерзшими насквозь стрельцами.
Навстречу ему из-за угла выехал Илья Данилыч, царев богоданный тестюшка. Съехавшись, оба остановились.
— Все ль ладно? — раскатисто спросил Морозов. — Не плакал никто?
— Кому плакать-то? — взглянул на луну Милославский. — Девка моя не такова!
— Боюсь, Алеша мой не заплакал бы, — усмехнулся Морозов. — Больно уж тих. Агнец.
— Не ведаю, — ответил Илья Данилыч, он все еще смотрел на луну. — Месяц с ушами — к морозу. А вот ты-то, Борис Иваныч, как через недельку будешь с моей Аннушкой в сеннике — э, поглядывай, молодой, как бы не уснуть тебе, кум!
— Если нужно, уснем, Данилыч! Ну, спаси Христос, дело сделано. Завтра сводим государя в мыльню, омоет он свой грех, будет женат человек. Одного боюсь — не захватили бы его чернецы так, что и жена не удержит. Смотреть надо!
…Молодой Алексей сел на высокой брачной постели, смотрел, — царица Марья, сбросив головной убор, на столе, между кадями с хмелем да с пшеницей, ничуть не смущаясь, ловко разделывала ножом свадебную куру.
— Кушай, государь! — поднесла она мужу золотое блюдо.
И засмеялась.
Тихон в это время пробирался в толпе домой, к площади, через Спасские ворота.
Он никак не мог опомниться — все стояло перед ним лицо князя Ряполовского, высокомерное, надменное и вдруг заискивающе заулыбавшееся, когда во время шествия в Успенский собор царь что-то сказал в его сторону.
Раньше-то Тихон всегда знал, что жить надо было, как все живут, — ловить в море рыбу, ездить за Каменный Пояс, по Сибири, собирать покрутов, имать соболей. Он работал от восхода до захода солнца, верил в бога, в царя, боялся их, и жизнь его катилась тогда в общем вале всех посадских и пашенных и служилых людей. Откуда же взялся воевода, князь Ряполовский, словно ястреб уволокший в кривых своих когтях голубку Аньшу, разбивший его жизнь?
Тихон добежал наконец до двора дяди Кирилы. Все чады и домочадцы сидели за столом, горели свечи.
— Ну, сказывай, племяш, чего видел? Велико ли было царское веселье?
— Тиша, голубчик, а на царице каково платно? — припала к его плечу Настёнка.
— Сиди чередом! — прикрикнула на дочку Фетинья Марковна. — А то вот ложкой по лбу! Какая, право!
— Ешь, племяш! — проговорил Кирила Васильич, указывая на блюдо студня. — Что-то ты сумен?
Тихон вытащил из сапога свой нож, пододвинул молча чашку. Фетинья Марковна положила ему студню с соленым огурцом, подала ломоть хлеба.
— Иль тебя, молодца, после царского веселья и впрямь нужно огуречным рассолом опохмелять? — засмеялся вдруг кто-то из застолыцины.
Тихон поднял голову — на него смотрел Пахомов. Тихон его и не заметил в большой босовской застольщине.
— Или и тебя, млад вьюнош, в мать-пустыню потянуло с царского веселья? — проговорил он, поглаживая бороду. — Хе-хе… Иль не по нраву пришлось? Да и то сказать…
Тихон упорно молчал, рылся ложкой в чашке — голод и мороз давали себя знать, — а Пахомов продолжал, зорко присматриваясь к нему:
— Знать, веселился, а не весело. Оттого, что нет правды на земле. Нет и нет! Где правда? Не в шуме, не в чванстве, не в золоте… В народе. В тишине. Трудится народ ладом — и все ладно, улей гудит ровно, когда все пчелы работают. А ежели не все у них ладно — сразу слышно. Слышно-о!
— Слушать надо, чего народ гудит. Бояре что? Смотрят на народ как на свою вотчину, а народ обижается. Тишу-то нашего тоже, должно быть, боярин ушиб, не без того! Все то же, што ль?
Тихон кивнул головой.
— Вот и я говорю… Настёнка, налей-ка кваску. Спасибо… Ну что ж делать с ними, с боярами? У протопопа Степана, царева духовника, попы собираются, думают: что делать? Ихняя вся надежа ныне — игумен Никон… Зело силен — в Боярской думе сидит. Что он ни скажет — царь делает. Говорят, кабаки скоро на откуп давать не будут.
— Слава те, осподи! Грабеж — кабаки! — отозвался Кирила Васильич. — Только как это бояре свои доходы отдадут? Чудно!
— Никон-архимандрит царя уговорил тоже, чтоб немцам воли не давать. Нашего хлеба за рубеж они не увозили бы и чтобы обиды от них торговым людям не было! Царь все обещал, и с Киева едут монахи. Ученые. Будут наших учить… И пенье, говорят, в церквах направят, чтобы пели да слушали вразумительно и умильно. Пели бы не все враз, а по отдельности, чтобы народу понять все можно было. Книги исправлять будут. Никон-архимандрит силен человек. Правильный!
Кирила Васильевич взглянул на Пахомова.
— Не поповское это дело в мирские дела лезть! — заметил он. — Бояр иконой не испугать! Надо, чтоб народ сам говорил, чего ему надобно. Молчит народ! А как он скажет? Воеводы да дьяки за него и пишут и говорят. Ну да дай срок, скажет, скажет сам. Вече-то никуда не ушло, помнят его. В Москве вон ляхи сидели, нам царем Владислава уж поставили, а все же народ их прогнал… Сила! И теперь со всех городов челобитные идут, их честь да слушать нужно. Ну, бог даст, и соберется Собор всея земли.