Черные люди
Шрифт:
Поближе к корме струга чулан с окошком, в нем две постели на лавках — боярин плыл с сыном. На корме бочка с пивом, на бочке пока что разложили свои склейки [58] подьячий да дьяк, пересматривали уездные казанские бумаги, отщелкивая числа на косточках. Работа была спешная.
За боярским стругом шли еще два — со стрельцами да с седоками, белые их паруса двоились в гладкой Волге.
Туча тучей сидел боярин и воевода. Задача на нем лежала большая. В марте 1646 года, когда боярами был наложен на соль налог по две гривны с пуда, отставлены были стрелецкие да ямские деньги.
58
Склеенные по-старинному, по-допетровски, в ленту листы документов, свитки.
Василий Петрович и плыл доправлять их в Казань, плыл с досадой. Как их доправишь? Доправь вон лед, что по Волге сошел! На правеж всю землю как поставишь?
Прямой парус тянул сильно и ровно, ямские гребцы повалились на стлани — кто дремал, кто негромко пел:
У колодезя хо-олоднова, Как у ключика у гремучева, Да-эй, красна девушка воду черпала…Матвей Васильевич, воеводский сын, румяный, голубоглазый, в польском кунтуше, с кривой саблей на цветном поясе, херувимом стоял на носу, поставив высоко на борт ногу в щегольском чеботе, глаза прикрыл рукой от солнца, лениво глядел на берег.
Матвею Шереметьеву, боярскому сыну, не было еще и девятнадцати лет, а он уж много кой-чего видел. Мальчонкой вывезли его из родных поместий с Волги в Москву, он рос там сверстником царя Алексея, делил с царевичем и заботы, и ученье, и забавы. Вместе с царевичем учили они и псалтырь и часослов и на клиросе оба пели. А пуще всего вместе любовались чужеземными посольствами. Что за люди! Вот люди! Ловкие, обходительные, а как одеты фасонно, не то что наши бояре — бочки бочками, в толстых шубах! И Матюшка Шереметьев обык ловко носить польское и немецкое платье, болтал немного по-польски, наголо остриг затылок, на темени. оставил хохол, сбрил молодую курчавую бородку и усики. Он в Москве столько насмотрелся на иноземные игры, да забавы, да танцы, что все ему в Нижнем Новгороде казалось бедным, тараканьи хоромы тесны, а тянувшиеся по берегам Волги черные деревни были до того страшны и жалки, народ груб, что молодой боярский сын смотрит-смотрит — да и захохочет. Не того навидался он в Москве на фряжских листах-картинках!
— Батя! — окликнул он отца. — Село впереди, что ли? — спросил он. — Народ собравшись!
Боярин повернул туго шею, взглянул, проговорил:
— Точно! Встречают, должно, нас!
И зевнул.
Молодой человек подошел, стал позади отца, положив ему руки на плечи.
— Смешно, — сказал он. — Какие черные дома! Словно их чернили!
— Оно от дыма, Матюша! А как же иначе? Дым — ну и чернеют! Труб-то нету!
— А как дивно красивы города в Еуропе! Домы белые, крыши красные…
— Эй, кормчий! — всем телом вертанулся боярин к кормщику. — Како село-то?
— Работки, государь, — кланялся кормщик, ворочая обеими руками навесь — рулевое длинное весло. — И Лопатицы, государь. Стерлядь здесь больно хороша, государь, и-и-и…
— Батюшка, хочу рыбы той покоштовать! —
Отец глянул ласково.
— Что ж, это можно! Эй, у берегу! — крикнул боярин кормщику. — Да и другим стругам махни. Тут и пообедаем. Спешить-то нам некуда. Не на свадьбу!
Зеленый берег подплывал все ближе, глинистый обрыв отражался в синей воде желтой полосой, поверху избы раскидало словно ветром, сверху по овражку вилась к реке тропа, по тропе вверх вихрем неслись, убегали сарафаны да пестрые платки девок.
«Как наехали, — уныло тянули гребцы, — злы татаровья, полонили они красну девушку…»
— Батя, а что поют хлопы? — шепнул в ухо отцу Матвей. — Над нами они смеются? Пошто девушки бегут?
Подплыл к берегу и третий струг, где сидел седоком Тихон Босой. Там тоже заметили бегство девушек.
— От воеводы бегут, — с ухмылкой проговорил плывший с Тихоном человек в коричневом кафтане.
Сильно пригревало, он развязал красный пояс, держал в руках, кафтан расстегнул, снял баранью шапку с алым верхом, подставил ветру блестящую лысину. Борода была у него обрита, седоватые усы по-казацки длинны, в левом ухе блестел полумесяц серебряной серьги.
— Должно, подальше-то лучше? — тихо спросил Тихон понимающе.
— А то? — лысый взглянул на него с тонкой улыбкой. — Подальше положишь — поближе возьмешь! Сердцем чуют — боярин едет. — Помолчал немного, потом вымолвил вполголоса — Воевода! Кормиться плывет. Всё себе! Ну и бежит от него народ. Кому пожалуешься? Воевода!
Народ на берегу только что вытянул невод, теперь стоял неподвижно, ожидая боярина. Билась, блестела серебром по траве рыба. Впереди стоял староста с седой бородой, в рубахе, рядом с ним, должно, поп — в черной однорядке, в скуфье.
— Матюшка, давай кафтан! — медленно подымаясь, словно приказал боярин и воевода.
Влез в кафтан, синий, с серебряными репьями да с разводами. Засучил длинные рукава повыше, расправил плечи и, подойдя к самому борту, следил, сам руки назад, как народ опускается на колени.
— Народ! — подъехав, зычно гаркнул боярин, голос раскатился по берегу. — Поздорову ль, люди?
Народ ударил челом в землю, смотрел с земли.
— Поздорову, государь. Спасибо на добром слове…
— Тоню, што ль, завели? Альбо што?
— Тоню, боярин, тоню! На твое счастье, боярин. Большая, видно, тебе удача, боярин, во всем, — говорил староста, на коленях ползая за бьющейся рыбой. — Вона, смотри, кака! — говорил он, подымая против смеющегося лица большую стерлядь. — Мерная, двенадцать вершков!
Слетела с мачты райна с парусом, струг мягко ткнулся в приглублый берег, боярин, подхваченный под обе руки, обрушился на лесок.
— Уха-то, уха знатная будет! — дробно сыпал староста, уже вертясь около боярина, за ним вставал с колен и народ.
Воевода повел круглыми, рачьими глазами, двинулся к попу, что один не встал на колени.
— Благослови, отче! — выговорил боярин, стащил с головы шапку, сунул под мышку и, сложив руки, подошел под благословение.
Поп был молод, высок — рослому боярину не пришлось даже нагнуться, — ладно скроен, статен; широкие плечи, крепкая шея, круглая голова с долгими темно-русыми волосами под скуфьей, крупные черты лица: прямой нос, крутой подбородок в курчавой, молодой еще бороде, черные брови вразлет над спокойными глазами, добродушные, полные губы. Придерживая на груди левой загорелой рукой пахаря деревянный крест, поп высоко поднял правую руку.