Черные сухари
Шрифт:
А сбоку на это глядела интеллектуальная плесень — из тех, о ком Чехов издевательски говорил: «Он очень умный, воспитанный, окончил университет, даже за ушами моет». Эта плесень слушала философские лекции Шпета, почитала себя поклонницей феноменологической школы Гуссерля, рукоплескала «Вехам», Милюкову, Струве и Туган-Барановскому, бывала на премьерах пьес Метерлинка, зачитывалась Владимиром Соловьевым, декламировала стихи Вячеслава Иванова, днем посещала вернисажи «Мира искусств» и «Бубнового валета», вечера заканчивала с певичками в отдельных кабинетах «Яра» —
Она, эта плесень, ощупывала памятники колючими глазками, обнаруживала их уродливость, открывала пятна, нанесенные сыростью, тыкала пальцами в язвы и трещины в рыхлом бетоне — и торжествующе предсказывала, что памятники быстро развалятся. Это была правда, но только ихправда, правда лишая, правда мокрицы.
А наша правда? В чем же она? В том, что пролетариат позвал великих людей прошлого встать рядом с ним, в его шеренгу, — и лучшие умы и сердца человечества пошли вместе с рабочим классом на осаду крепостей капитализма.
Там, где бой, там и жертвы. В ночь на седьмое ноября 1918 года памятник Максимилиану Робеспьеру у Кремлевской стены был взорван преступной рукой врага…
Скорей бы!
Это было под вечер в одну из последних суббот перед Октябрьскими праздниками. Не помню уж почему, я бегом бежала через Кремль — и вдруг увидела Владимира Ильича и Надежду Константиновну. Они шли, держась за руки, посмеивались, переговаривались, посматривали на чуть розовое закатное небо.
— Пойдем к нам чай пить! — крикнула мне Надежда Константиновна.
— С медом, — подхватил Владимир Ильич. — Мы члены профсоюза, вот и получили!
По дороге к дому они пригласили еще кого-то из товарищей, которые с радостью пошли к «Ильичам».
Чай пили на кухне, совсем как в былые времена в парижской квартире на улице Мари-Роз. На столе стояла такая же разномастная посуда, клеенка так же была покрыта сетью трещин и щербинок.
Владимир Ильич еще редко выходил после ранения и поэтому жадно расспрашивал всех о том, что творится на свете. А рассказать было о чем! И первое заседание первой в мире Социалистической Академии общественных наук, и Первый съезд комсомола, и… Много чего — и все первое!
Владимир Ильич слушал, задавал вопросы, весело переглядывался с Надеждой Константиновной. Особенно заинтересовали его рассказы о разговорах в народе — о рабочем с Прохоровки, который сказал: «Советская власть начала с пустым кошельком, а хоть четвертью хлеба, но докормила до нового урожая»; о делегатке Первого съезда работниц, рассказывавшей о себе: «Я бросила тачку, чтобы с головой уйти в организационную работу».
— Так и сказала: «Уйти в организационную работу»? — переспросил Владимир Ильич.
— Да, так.
— Как интересно, а, Надя! А какая она, эта женщина — молодая, старая?
—
Надежда Константиновна налила всем по второму стакану чая. Раздался стук в дверь. Это пришел секретарь Совнаркома Николай Петрович Горбунов. В руках у него был пакет, зашитый в кусочек черного шелка.
— Тут, Владимир Ильич, товарищ из Америки приехал и привез вам вот это, — сказал он.
Владимир Ильич распорол ножом шелк, вскрыл конверт и достал письмо, написанное на листке тонкой бумаги. За столом продолжался общий разговор.
Вдруг Надежда Константиновна вскочила с места:
— Володя, что с тобой?
У Владимира Ильича побелело лицо и даже губы стали белыми. Все невольно посмотрели на его левое плечо, в котором еще сидели эсеровские пули. Но он замотал головой.
— Нет, нет, ничего… Вот послушайте-ка. — И сдавленным голосом стал читать:
«Сан-Франциско (Калифорния), 4.VII — 1918 года.
Тюрьма.
Ко всем моим товарищам и братьям рабочим в России.
Приветствую вас, товарищи, в ваших исканиях, в вашей величественной борьбе!
Привет вам, русские рабочие, и в несчастьях, в невзгодах и в скорби вашей.
Мне хочется сказать вам, что всем своим существом я с вами; что во мне, в моей скромной по своему значению личности, вы имеете искреннего вашего сторонника и горячего приверженца вашего великого дела.
Не проходит дня, чтоб я мысленно не был с вами. Ваши могучие усилия, ваши напряженные искания влекут мои думы к вам.
Искренние старания ваши направлены к тому, чтоб дать действительную свободу великому многострадальному народу.
Триста лет вы и деды ваши страдали под ярмом варварской тирании.
Одного этого достаточно, чтобы побудить вас прямо идти к своей цели и чтобы вы пили из того чистого источника свободы, которым вы обладаете.
Я ваш приверженец, я иду по вашим стопам, насколько условия моей теперешней жизни позволяют мне, а условия эти (таковы уж они) не слишком позволяют проявить себя.
Я печалюсь вашими печалями, страдаю, пока у вас неудачи, и ликую, когда вы одерживаете победы.
Мое личное положение весьма серьезно, но это вопрос лишь моего собственного спасения. Гораздо больше меня интересует спасение того, что достигнуто рабочим классом России в его борьбе. Он освободился от тяжелой неволи, от рабства прошлого, и теперь делает такие блестящие, такие великолепные попытки построить новое царство свободы.
Сердце мое рвется к вам, к вашей великой работе, к вашей благородной деятельности.
Еще больше сил, еще больше могущества я желаю вашему удивительному революционному духу, которым проникнуты все ваши честные намерения и благородные усилия.
Величайшее несчастье жизни моей — это то, что я не могу принять участие в вашей славной работе, вместе с вами.
Это послание я передаю с одним русским товарищем, который возвращается в Россию, чтобы присоединиться к русским борцам в их великой работе.