Чёрный беркут
Шрифт:
Толкнув скрипучую, когда-то высокую, а теперь казавшуюся совсем низенькой, дверь, Яков вошел в пахнувший ароматом сухих трав полумрак, некоторое время постоял у порога. Поднявшись на сено, лег навзничь, стал смотреть в потолок, потом перевел взгляд на глинобитную стену, в которой, как и много лет назад, темнела круглая, словно зрачок дула маузера, черная дырка. Ему и впрямь сейчас казалось, что это дуло маузера, направленного в него, но не рукой врага, а теми, кому он с детства привык безгранично верить, кому должен был подчиняться. И вот он оказался за бортом, а всякие проходимцы, вроде Павловского, смеются над ним, называют
— Нет, друзья хорошие, — гневно шептал он. — Так просто я вам не дамся, еще посмотрим, кто кого...
Говорить «кто кого» можно, если перед тобой враги. Почему же вдруг врагами стали Ишин и Павловский, почему никто не захотел разобраться в том, что произошло? По недомыслию? Перестраховке? Подлости? Почему всеми уважаемый Яков Григорьевич стал «гражданином Каймановым»? Контрабандисты называют его Кара-Кушем — Черным Беркутом. У них достаточно причин, чтобы дать такое имя. Но тень какого Черного Беркута нависла вдруг над самим Каймановым? Когда и откуда появилась эта тень? Чем объяснить, что такого человека, как Токтобаев, сначала с почетом выдвинули кандидатом в депутаты, а потом тут же арестовали? Разве раньше не знали, что он враг народа?..
Перебирая в памяти события последних лет, Яков продолжал мучительно думать, так ли жил, как надо, так ли работал, все ли делал, чтобы оправдать те призывы к новой жизни, которые сам не раз повторял с крыльца поселкового Совета, обращаясь к дауганцам?
Со всей строгостью к себе он мог сказать: да, все, что делал, о чем думал, все было для поселка, для тех, с кем с детства добывал себе право на лучшую жизнь в этих суровых горах. Только сильные и мужественные люди могут вырастить здесь хлеб, добыть мясо, собрать урожай. Поселок теперь не узнать. Совсем иной стала дорога в горах, когда-то покрытая булыжником, теперь асфальтированная. В первые годы Советской власти, на дороге было всего несколько бригад. Сейчас их десятки. И всем хватает работы, хлеба, мяса, воды. Сотни гектаров горных лугов скашивают жители поселка. Успевают это делать только потому, что теперь на Асульму проложена новая тропа. Ее назвали тропой Кайманова. В поселке утроилось стадо коров. Тысячной стала овечья отара. Овцы и коровы, которым раньше не хватало воды, идут теперь после дневной жары в пруд, спасаются там от москитов и слепней. В какие времена еще был на Даугане пруд? Можно подписать бумагу о снятии с должности председателя, но нельзя оторвать Якова от Даугана, от всего того, во что вложен его труд, его сердце. Всеми корнями и жилочками врос он в родной край. А граница? Постоянная, бессменная служба, готовность по первому зову, первой тревоге вступить в бой с любым врагом!..
Яков стал вспоминать о многих случаях на границе, когда смерть ходила рядом, выхватывала из жизни таких же, как он, возмужавших и посуровевших в этих горах людей. Несмотря ни на что, он и сейчас готов охранять границу до последней капли крови.
Холодными промозглыми ночами ходил в наряды. Не раз, презирая опасность, вступал в бои с бандитами, не раз побеждал врагов. И вдруг стал ненужным. Его позорят перед жителями поселка, перед пограничниками. Такие, как Ишин и Павловский, спешат поставить ему на лоб клеймо: «Враг народа». По какому праву?..
Но сейчас не время гадать, что, да почему, по какому праву. Надо действовать. Надо писать Сталину, добиваться правды. Ничего, он, Яков Кайманов, еще скажет свое слово! Какое
«У-ху-ху-ху-ху!» — донесся крик горлинки.
Глаза Якова стали влажными.
Точно такой же крик слышал он в тот страшный день, когда расстреляли отца. Этот крик доносился сюда и в то утро, когда Али-ага с Дзюбой, Баратом и Саваланом принесли его на сеновал, беспомощного, полуживого, с вывихнутой ногой.
«У-ху-ху-ху-ху...»
Голос горлинки, связанный с самыми глубокими потрясениями в жизни, остался памятным навсегда. Стоит прокричать дикому голубю, и все, что было с самого детства, поднимается в душе, сжимает горло...
Скрипнула дверь. Он скосил глаза, увидел бочком пробиравшегося на сеновал Гришатку.
— Батяня, ты здесь?
— Здесь, сынок...
Гришатка на четвереньках забрался к нему, лег рядом, притих. Положив руку на грудь отцу, посопел немного, потом сказал:
— Батяня, я... я всегда с тобой буду. Ладно?
— Ладно, сынок. Сын всегда должен быть с отцом. Снова скрипнула дверь. Вошла Ольга. Яков узнал
ее по прерывистому дыханию, что всегда было признаком сильного волнения. «Что там еще?»
— Оля, ты? — спросил он.
— К тебе Барат и Алешка Нырок прибегали. Сказала, в горы ушел, пошли искать.
— Чего ж ты плачешь? — Яков едва различал Ольгу в сумраке сеновала, но знал, сейчас она еле сдерживается, чтобы не заголосить, не заплакать навзрыд. Осторожно встал, подошел к ней, обнял вздрагивающие плечи:
— Что стряслось-то?
— За начальника комендатуры, который красноармейца присылал...
— Ну и что?..
Вместо ответа Ольга уткнулась ему в грудь, не сдерживая себя, затряслась в рыданиях.
— Да говори ты толком!
— Сказал... — пересилив себя, прошептала Ольга, — тебе завтра к двенадцати в город, в НКВД. Не ходи, Яша! Уйди в горы. Тебя же там ни одно НКВД не поймает! Яшенька!.. Родной!.. Как же... Как же мы-то теперь будем?
— Ну, будет реветь-то, — грубовато сказал он. — Нечего мне бояться НКВД. Нет за мной вины. Что за другого кандидата агитировал, так это Павловский напутал, а потом подбросил в поселковый Совет биографии с портретами Антоса.
Он словно со стороны слушал свой глуховатый голос. Значит, Павловский продолжает мстить. Хочет, верно, добить насмерть. Небось все преподнес так, будто он один оказался бдительным. Если бы, дескать, не он, то Кайманов, чего доброго, свергнул бы Советскую власть на Даугане. Выходит, свергнул бы сам себя. Ловко!
— Ладно, Оля, иди собери мне чего-нибудь в дорогу, — сказал он.
— Ты хоть домой-то не заходи, а то еще ночью заберут...
Он обнял ее, прижал к себе, поцеловал в мокрые от слез глаза. Она на минуту притихла у него на груди. Еще с минуту всхлипывала и сморкалась в коридорчике, потом, тяжело вздохнув, вышла на улицу.
Стараясь не смотреть на Гришатку, следившего за ним круглыми, смышлеными глазами, он присел на ларь, в котором у старика Али хранилась сбруя. Ольга оставила там кринку с молоком, два стакана, полкаравая хлеба. Позвал сына, налил молоко в стаканы, один протянул Гришатке, другой залпом выпил сам и стал жевать хлеб, пышный и пахучий, с поджаренной корочкой, хлеб, выращенный на Даугане.
Снова и снова возвращался он мысленно к Павловскому:
«Надо же так! Ответственнейший пост доверили кому? Холодному карьеристу, способному оклеветать кого угодно».