Честь
Шрифт:
ВЕЛИКИЙ ПОСТ
Конец февраля… Зима идет на убыль… Чаще перепадают солнечные дни, тогда капает с крыш, с хрустальных сосулек, и конским пометом чернеют, пригретые солнцем, дороги улиц. Если день пасмурный, из серой мути неба падает спокойный, пушистый, мокрый снег… Все чаще и чаще воздух дышит ароматом приближающейся весны. Прилетели скворцы… испуганно торопливо устраивают жилища, оглашая воздух нерешительным, застенчивым чириканием. По Тихвинскому взвозу, в клубах пара, мокрые кони с трудом тянут в гору розвальни, груженые голубым, прозрачным льдом. С городских церквей утром и вечером слышится, как святая молитва, призывной колокольный звон: великопостный, грустный, словно говорящий — «покайтесь!.. покайтесь!»
Постными неделями корпуса, как и вообще всех закрытых учебных
Остается неизвестным, когда и кем была установлена эта непримиримая ненависть кадет к постному столу, принявшая впоследствии форму традиции, но так же осталось неизвестным имя того сердечного и понимавшего душу молодежи директора, установившего в корпусе другую, удивительно теплую и красивую традицию, — «Вольного чаепития».
Трудно сказать, что руководило сердцем этого доброго человека. Как администратор, которому было вверено воспитание юношества, он был, конечно, неправ, но он был прав в том, что он когда-то был сам кадетом, может быть не в этом, а каком нибудь другом кадетском корпусе, что его сердцу знакомы и близки бунтарские начала молодости.
Эти три постных недели кадетам всех трех рот разрешалось с 4 до 5 вечера пить чай в корпусной столовой, а назывался он «вольным чаем», потому что кадеты 2-ой и строевой роты могли итти на чаепитие группами или в одиночку, и только третья рота шла строем под наблюдением воспитателей. Корпус давал только кипяток и чай, все остальное, и только постное, кадеты должны были покупать на свои деньги. Для этой цели два раза в неделю, в будние дни, от каждой роты отпускали в город за покупками трех кадет, с той лишь разницей, что кадеты 2-ой и 3-ей рот обязательно сопровождались дядьками, тогда как кадеты строевой роты могли итти самостоятельно без какого либо надзора. Заблаговременно на отдельных листках писалась фамилия кадета, перечень того, что надо купить, и вместе с гривенниками, пятиалтынными и полтинниками передавалась сопровождающему дядьке. Все шли на ярмарку, которая открывалась в Симбирске в первый день великого поста и закрывалась в вербную субботу.
Огромные закрытые ряды с постными сластями горели разноцветными огнями лампочек, молодые и бородатые купцы в чистых белых фартуках и нарукавниках приветливо и гостеприимно встречали юных покупателей. Каждый уже жевал какой нибудь глазированный фрукт, сосал леденец, щелкал орехи, а приставленный к дядьке расторопный приказчик быстро отвешивал: рахат-лукум, мед сотовый, белевскую пастилу, вяземские пряники, засахаренную клюкву, рябину и постный зеленый, желтый, розовый сахар.
Все купленное раздавалось по рукам, и к четырем часам огромная столовая корпуса заполнялась кадетами. Особенностью вольного чаепития была какая-то тихая патриархальность, исключающая возможность каких-либо шалостей. Создавалось впечатление, что на эти часы молодость стала разумной, отъявленные шалуны, зачинщики всех проказ, исправились, и в столовой царила великопостная тишина. Трудно сказать, что руководило кадетами: боязнь ли потерять эту привиллегию вольного чая или уважение к этой красивой традиции, уважение к неизвестному большому человеку, введшему, в противовес их неразумной постной шалости, эту традицию, смягчившую острые грани резиновых котлет и горохового супа и поставившую саму шалость в узкие, безобидные рамки. Особенно любил
Каждый чайный день в столовой строевой роты появлялась монументальная медлительная фигура директора. Он переходил от одного стола к другому, вел с кадетами короткие беседы, и это общение старости с молодостью, подчиненных с начальником, было основой той разумной дисциплины, которой жила строевая рота. Сумрачный с виду, нелюдимый, но умный, генерал Симашкевич не спроста посещал и поддерживал традицию «Вольного чаепития».
ИСПОВЕДЬ
Кадеты говели: строевая рота на Страстной, вторая на Крестопоклонной и третья, малыши, три последних дня первой недели поста. Маленький Жоржик впервые пошел на исповедь. Он и раньше ходил на исповедь, в Саратове, где, во время Японской войны, временно жила семья Брагиных; ходил в маленькую розовую церковь на Московской улице, настоятелем которой и духовным отцом их семьи был беленький старичек, отец Филарет. Но в детском сознании все прежние исповеди, обычно кончавшиеся тем, что отец Филарет вынимал из кармана и вкладывал в его маленькую рученку несколько карамелек, сейчас представлялись ему не настоящими, а игрушечными, и только сегодняшняя исповедь, когда его будет исповедовать чужой батюшка, который не даст ему карамелек, вызывала в его маленькой душе трепет и беспокойство. За час до исповеди он взад и вперед нервно ходил по ротному залу, много раз останавливался у ротного образа, в мыслях стараясь вспомнить все содеянные им грехи.
В церкви было тихо-темно… Так всегда бывает в церкви, когда не горят свечи, а лишь разноцветные желтые, зеленые, красные, синие огоньки лампад струят спокойный свет на спокойные лики икон. Черные с серебром великопостные аналои дышали траурной грустью.
На амвон вышел батюшка, уже не в темно малиновой, как обычно, рясе, а в черной, поверх которой была одета черного бархата с серебряным шитьем эпитрахиль. И сам он весь: его лицо, глаза, борода, безжизненно повисшие кисти рук казались траурными — великопостными.
Отец Михаил долго крестился перед Царскими вратами, изгибал свое большое тело в поклонах, правой рукой почему-то касался пола и неслышно шептал в бороду какую-то молитву. Он повернулся, окинул ряды кадет спокойным взглядом и тихо сказал: — Дети! Когда следующий раз я выйду на амвон, внимательно слушайте молитву, которую я буду читать… Нет человека, дети, который бы жил и не согрешил, и эта молитва просит милосердного Господа отпустить-простить нам наши грехи. Когда буду опускаться на колени, — опускайтесь и вы, когда буду вставать, и вы вставайте… Молитесь, дети, с закрытыми глазами…
Отец Михаил скрылся в алтаре… Началась служба… На левом клиросе торопливо и непонятно что-то читал отец дьякон.
Жоржик стоял напротив образа Серафима Саровского, написанного преподавателем корпуса художником Павлом Ильичем Пузыревским. Говорили, что Пузыревский, большой почитатель преподобного Серафима, специально ездил в Саровскую пустынь, постился, приложился к мощам преподобного, и там в лесу написал этот образ. На фоне лесной дали по узкой тропинке идет сгорбленный старец с крестом на груди, с котомкой за плечами, с самодельным посохом в правой руке и с топором в левой. Сзади старца, словно охраняя его, идет огромный бурый медведь. Большая, усыпанная разноцветными камнями, красная лампада, мягко освещала образ, и в нежно розоватом подсвете живыми казались старец, медведь, и листвой шелестела загадочная даль Саровского леса. Жоржику понравился старец, понравились его добрые глаза, смотревшие прямо в его детскую душу, в его маленькие грехи…
Отец дьякон нараспев закончил чтение. На амвон, как обещал, вышел батюшка. Он три раза перекрестился широким крестом и проникновенно, чеканя каждое слово, начал:
«Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия, не даждь ми.»
Церковь огласилась шумом земного поклона.
«Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве, даруй ми рабу твоему.»
Новый земной поклон, новый шум и снова тишина.
«Ей Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков, аминь,»