Четвертый звонок
Шрифт:
— Стойте, — сказал он спокойно, — так нельзя. Вы что, хотите, чтобы, когда появится солнце, вас не выпустили? Чтобы вам поставили диагноз «солнечный синдром»? Мы что, мало пережили вместе, что сейчас поддаемся эмоциям? Колонисты, у нас есть другой способ. Другой. — А потом он обратился к Марше: — Нам есть что тебе предъявить, Марша.
Дети, холодные и расчетливые, как члены стаи, понимающие один другого без слов, общаясь только взглядами и жестами, быстро перестроили холл, надели красную мантию на Джона и открыли судебное заседание. И по тому, как быстро и организованно дети готовились, как быстро преобразились, какими обреченными и суровыми вдруг сделались их лица, было ясно, что все это проходит не в первый раз. По мрачным средневековым канонам девочку Маршу судили на латыни. С ее комбинезона сорвали бирку с именем и номером и затем увели. Куда, зритель
И тут заплясали дети как дикари по кругу, кричали, визжали, хохотали, бились в истерике и рыдали, но прыгали-прыгали по кругу, по замкнутому кругу, один за другим, один за другим, как будто пытались изгнать из себя боль душевную, а Джон стоял в центре, на кубе, яростно воя и размахивая своей красной судейской мантией. И мантия эта играла над головами детей зловеще, как пляшут языки жертвенного средневекового костра.
А потом случилось странное — отключился искусственный свет колонии, распахнулись прозрачные двери. Ярко заиграли капли, дети прикрыли глаза руками — это были первые солнечные лучи, выходило солнце.
Как счастье открывает лучшие стороны души человеческой! Вдруг при солнечном свете стало видно, что все колонисты маленькие, еще совсем маленькие дети. И как искренне радовались они солнцу, как изумлялись и восхищались!
И тут на освещенную солнечными лучами площадку откуда-то посыпались яркие разноцветные мячи.
А Джон и Бьюти с изумлением вдруг поняли, что давно влюблены друг в друга.
А Кто-то вдруг открыл друзьям тайну о том, что уже много лет хранит у себя настоящую земную бумажную книгу. Книгу о том, как дети жили в семье. О том, какую еду они ели, как ходили в школу, а потом возвращались обратно домой к маме. И это каждые сутки? — кто-то не поверил. Да, это каждый день, ответили недоверчивому. И еще… еще… Мальчик рассказывал то, что для зрителей в зале казалось обычным, но таким недосягаемым для детей на сцене — про дружбу с родителями, о прогулках на лыжах, о выездах на пикники, о походах в театр и кино. И все это время можно было быть рядом с мамой и папой. И про объятия. И про то, как мама кладет руку на лоб, когда высокая температура…
Девочка вдруг рассказала, что получила радиограмму от родителей: «С шестнадцатилетием!» Там было написано: «Будь достойна!..»
— Чего не хватает? — спросила девочка. — Чего в ней не хватает, в этой телеграмме? Ну? Вы же умеете решать любые задачи, колонисты?
Колонисты молчали.
— Вот видите, — покачала головой девочка, — а еще гении… надежда человечества… Не хватает: «Целуем. Мама и папа». Или просто: «Целуем».
Каждый признавался в чем-то своем сокровенном: Назар рассказал, как украл медальон с фотографией чьей-то семьи. Украл из помещения, куда складывали отобранное у детей в день прибытия. Все хотели этот медальон, все думали, а вдруг это фотография его семьи. Но Назар вложил медальон в ладошку Айрин.
Катрин вспомнила, как папа со своими друзьями пришел под балкон ее комнаты в пересыльной реабилитационной станции, где детей готовили к отправке, и спел песню про черепашку. И откуда-то, наверное из воспоминаний Катрин, вдруг зазвучал мужской голос, ему подпевали другие мужские голоса.
А Бруно, симпатичный, всегда веселый ироничный Бруно, вдруг признался подруге Баттон, что… боится, что всегда боится. Боится колонистов, Джона, который почему-то выбрал для себя роль вершителя судеб, красавицу Бьюти, а вдруг она укажет на Бруно, и тогда… Боится дождя, экспертов, преподавателей, врачей, темноты. Ужасно, смертельно боится чистильщиков. Он говорил все громче и громче, он кричал и плакал, он неловко складывал кубы на сцене, забирался по ним все выше и выше, как будто снизу ему грозит опасность… И в конце концов он рухнул оттуда, с верхней точки такой неустойчивой колонны, и потерял сознание. Когда прибежали другие колонисты и взрослые, когда врач пытался привести Бруно в сознание и не смог, когда вдруг возникла страшная тишина и дети вопросительно и агрессивно уставились на взрослых, Бруно вдруг вскочил на ноги как ни в чем не бывало, как клоун в цирке:
— Ап!!! Ну что — здорово я вас всех разыграл?!
— Как вы напугали нас, Бруно, — заметил врач.
— Вас напугаешь, да!.. — вдруг заметил Джон, приобняв Бруно за плечи. И как заведенные дети стали говорить взрослым все, что думают,
Дети опять сидели покорные и бесчувственные в своем ассамблей-холле. Совсем близко неподвижно стояли чистильщики.
«Где Марша?» — монотонно повторяли взрослые, а кулисы равнодушно плыли, закрывая от зрителей детей, переживших солнечный синдром. А строгий голос все спрашивал и спрашивал:
«Где Марша? Где Марша? Где Марша?» Кого спрашивал? То ли актеров, то ли подростков, сидящих в зале, то ли их родителей.
Нужно сказать, что все это было написано и поставлено мной в самый пик отъезда женщин (в основном женщин) нашего города в Италию на заработки. Большинство детей жили в ту пору или с бабушками, или с кем-то одним из родителей, или с дальними родственниками, а кто постарше — сами.
Помню, во время премьеры, когда закрылись кулисы, в зале повисла гнетущая, мрачная тишина. Шумел ливень, гремел гром. Вдруг шум дождя усилился, и мы поняли, что это уже не дождь. Это аплодисменты, которые превратились в гром, когда открылись кулисы, зажегся свет и дети вышли на поклон.
Председатель жюри Всеукраинского конкурса театральных коллективов нетерпеливо выскочил на сцену — его интересовало, как именно получился эффект мокрого бесцветного сумрака. То, что он увидел, и решило нашу победу: мы купили в одном из фермерских хозяйств широкую полиэтиленовую пленку для теплиц, скрутили из нее широкие «мокрые» ленты, подвесив под них такие же, но уже гладкие полосы и полностью одели в них сцену, добавив к ним еще бледно-серые кулисы и голубой задник. Получился нужный глубокий объем, и тем самым мы добились той самой сквозистости и нереальности появления чистильщиков. В кулисные карманы мы установили прострелы с синими, зелеными и фиолетовыми фильтрами, а для сцены выхода солнца на заднике поставили мобильную «жабку», которая и создавала эффект рассвета, когда свет становился все ярче, постепенно подымаясь. Технологию я объяснить не могу, светом занимался очень талантливый осветитель, который, к несчастью, за эти годы, мягко говоря, потерял интерес и, пожалуй, талант к своему делу. К слову, он тоже воспитывал двоих детей один. Жена его работала горничной в Италии.
В третьем «Солнечном синдроме» уже участвовали и актеры студии при театре. Это были совсем маленькие братья, сестры и племянники моих первых актеров. Малыши, которые все равно приходили на репетиции и ошивались в зале без дела. Так что нам с Евгенией Дмитриевной пришлось открыть для них студию.
Эта детвора в последнем «Солнечном синдроме» играла тех самых Джона, Маршу, Бруно, Катрин, Айрин, Баттон, Назара и других колонистов, но такими, какими они были в самом раннем детстве. Я специально дописала в пьесу сцену их появления в колонии. Как их, таких маленьких, в ярких футболочках и платьях, с домашними рюкзачками, в обнимку с любимыми игрушками, как их деловито переодевали, как отбирали у них все личное, как сканировали каждого и тут же отправляли в разные сектора колонии с учетом предполагаемого рода их деятельности в будущем. И спектакль стал еще объемнее. А в сцене, когда прекращался дождь и выходило солнце, когда колонисты срывали с себя постылые комбинезоны, и девочки распускали туго затянутые косы, и бежали навстречу солнцу, к ним сверху (лестницу я выстроила из старых станков) спускались… они сами, только еще маленькие, в ярких футболочках и платьицах, с домашними рюкзачками, в обнимку с любимыми игрушками и книжками.
Помню, первая премьера прошла в конце апреля. Зрители наши сошлись единогласно в одном: когда они выходили из зала, то по-детски радовались, что на улице теплый солнечный день и впереди еще весна и лето. И есть надежда, и все еще можно исправить. Так за полтора часа все привыкли к тому, что дождь, мокро, холодно и, главное, одиноко и безнадежно.
С тех пор каждую весну, в день последнего в сезоне спектакля или капустника, когда театр «Трудный возраст» провожает выпускников, я отчаивалась, писала заявление и клялась, что я больше не могу, что я никогда больше в театр не вернусь, даже если туда кинут мою шапку…