Четыре года в Сибири
Шрифт:
Нерешительно мужики смотрят на меня. Могут ли они, пожалуй, есть дальше?
– Спокойно продолжайте кушать, а я хочу только выпить стакан чая.
Мгновенно мой стакан наполнен чаем, множество пирогов и других домашних сладостей окружают татарку и меня. Я с удовольствием ем их, потому что они мне нравятся больше любой водки.
Фаиме и я настолько сыты, что мы едва ли можем дышать. Нам очень тепло, наши щеки, уши и лица становятся очень красными.
Мне приходится вытирать пот со лба, Фаиме тоже чувствует себя нехорошо.
–
– Лопатин, я дам вам деньги. Татарка пододвигает кожаную сумку солдату, который с большой растерянностью смотрит озадаченно то на сумку, то на девушку. – Мы не сбежим от вас, – добавляет она, улыбаясь.
Внезапно шепчущие голоса умолкли.
Значит, иностранец – пленник?
Много рук помогают мне и Фаиме одеться в шкуры. Когда мы выходим на улицу, стоящие снаружи люди тоже умолкают.
Снег хрустит под нашими ногами. Мы идем вдоль всего ряда домов, пока деревня не оказывается за нашей спиной.
– Ну, Ульянов, покажи свои шкурки! С этими словами деревенский староста хватает большую связку беличьих шкурок, которые крестьянин положил связанными на прибранный стол. Нож меховщика разрезает веревки, и шкурки вдруг затопляют весь стол.
Сведущая рука татарки скользит над отдельными шкурками, которые быстро сортируются. Все смотрят на нас, полные надежды. Все молчат напряженно, только в углу начинает жужжать и свистеть снова поставленный самовар. При этом чаепитие не прекращается.
– И сколько ты хочешь получить за свои шкурки, братец? – звучит внезапно мой трезвый вопрос.
– Я не знаю. Сколько мне у вас за них просить, их тут у меня все равно никто не покупает, мой дорогой. Сколько же я должен потребовать за них? Я не знаю.
– Ну, а о какой цене ты все же думал, скажи.
– Я не знаю... Давай мне, сколько ты думаешь... это хорошо.
– В Никитино шкурка белки стоит тридцать копеек, я дам тебе за это по двадцать копеек, оптом. Ведь ты хочешь продать мне все триста шкурок, значит, ты должен получить шестьдесят рублей. Согласен?
Внезапно становится так тихо, как будто бы все затаили дыхание. Безмолвно все смотрят на меня.
– Марфуша, самовар убежал, – звонкий детский голос звучит из угла. Но, никто, похоже, не слышит его.
Твердая рука ложится на мое плечо.
– Если ты платишь, сколько обещаешь, то наш русский, православный Бог до твоей смерти будет благословлять тебя. Еще никто не предлагал нам таких цен. Бог мой свидетель! Голос дрожит от волнения. Глаза деревенского старосты становятся блестящими, и он трет себе лицо внезапным движением.
Фаиме кладет шесть красных купюр по десять рублей перед крестьянином, но он не берет их. Он слегка опускает голову, и невыразимо печальный взгляд, в котором стоит глубокое отчаяние, попадает мне прямо в сердце.
– Нехорошо с твоей стороны так зло шутить и смеяться над нами, смотри,
Этот непонятный упрек поражает меня как удар плетью по лицу.
– Ульянов! – гремит вдруг голос деревенского старосты, – как ты можешь что-то такое говорить? Ведь красные купюры – это тоже деньги, просто не монеты. Ты просто никогда еще не видел таких денег. Я ручаюсь тебе за это, я, твой староста!
Как пораженный молнией мужик за столом опускается на колени.
– Папаша, прости меня, грешного!
В невероятной печали и отчаянии стоящий на коленях смотрит на светящиеся лица образов в красном углу, пока слезы текут по его обветренному, рябому лицу.
– Хорошо, хорошо, Ульянов, я верю тебе, ты никогда еще не видел такие денежные знаки. Как будто успокаивая ребенка, деревенский староста хлопает крестьянина по плечам и гладит по голове и плечам, в то время как Лопатин и другие крестьяне снова связывают шкурки и недовольно качают головой.
– Смотрите, барин, – говорит унтер-офицер, – если нам, крестьянам, делают немного добра, то мы больше не можем в это поверить. Нас всегда так обманывали и водили за нас. Стыдно смотреть на это! Сердце кровью обливается.
Другой крестьянин и его жена подходят к столу. Шкурки проверяются, они почти все одинакового качества. Мы их быстро пересчитываем и выплачиваем деньги.
– Маруся, – обращается деревенский староста к женщине, – но только ты забирай все деньги себе, Иван не получит ни копейки, иначе он все пропьет, а пьяным он тебя еще и убить может. И ты, Иван, теперь будешь у меня действительно усердно ходить на охоту, пока у тебя дома снова все не будет в лучшем порядке; только тогда ты будешь получать деньги на руки, понятно?
Женщина улыбается, ее муж пристыжен и молчит.
Один за другим приходили они к столу, раскладывали свои шкурки, и их костлявые, мозолистые руки медленно и нерешительно брали деньги. Я не слышал ни одного слова благодарности, также лица были так же невыразительны как раньше, только их руки и медленные, ищущие на ощупь и нерасторопные движения похожих на корни пальцев говорили красноречивым языком, который никто не мог бы выразить словами.
Уже давно комната опустела, керосиновая лампа у потолка погасла, только мягкий свет лампад витал в полутемном помещении.
Я сидел, прислонившись в углу. На моих руках лежала уставшая, спящая Фаиме. Передо мной, за столом, сидел деревенский староста и рассказывал мне о своей жизни.
– ... вот так я увидел многое в святой Руси, и такова была воля Бога, что я вернулся здоровым и с честью с Японской войны в мою родную забытую деревню... Но я отрекся от мира. Здесь я стал для маленьких и больших учителем жизни, священником непоколебимой веры в нашего справедливого Бога. Он закрыл глаза, и перекрестился правой рукой спокойным широким жестом, в то время как черты его лица прояснились в глубоко прочувствованном душевном мире.