Чистая сила
Шрифт:
О родных он думал мало, только в детстве порой тосковал; но потом это проходило. Став взрослее, он думал и догадывался, что от него скрывают многое и что не просто так умерли его родители. Но взрослые относились к нему хорошо, а Самсонов, кажется, любил его по-родному. По многим признакам, и по тому, как взрослые отводили глаза, будто ожидая от него неловкого вопроса, он понял, что если мать его и умерла от родов, то не в этом городе, где, как говорили ему, он родился. Его не водили на могилу матери, и когда он гостил у Самсонова, то его ни на минуту не оставляли одного и все делалось так — как бы само собой — что кроме домашних и редких гостей дома он больше ни с кем не общался. И он решил про себя, что не будет ничего разузнавать сам, а смущать вопросами, которых ждут и, как он видел, почему-то боятся, он считал себя не вправе. Однажды Самсонов сказал, как бы невзначай и словно о другом, что так жизнь может складываться, что излишнее любопытство только вредит и в соблазн вводит, а жить следует сегодняшним днем, а что до знаний всяких — было — не было — то придет время и все откроется, а торопить его не следует, оно, время, и так на месте не стоит. Упоминание же о тетке, сначала на пристани, потом в письме, тоже было не случайное, а имело какой-то свой смысл, Самсонов ничего просто так не говорил, но до смысла этого докапываться Володя не считал возможным, тем более что новая жизнь захватила его целиком.
…Прошли годы.
Еще в университете Владимир участвовал в студенческих волнениях и даже отсидел десять дней в тюрьме среди арестованных на демонстрации. Всякие запрещенные книжки он читал, но не с жадностью, как другие, а спокойно и с большой долей уверенности в том, что не всякое запрещенное хорошо, а он сам должен иметь свой взгляд на жизнь и этого взгляда твердо держаться. Но какой он, этот его взгляд, еще точно не было определено им.
Он его так и не успел определить, потому что все вздрогнуло вокруг, закружилось и, казалось, ничего нельзя было разобрать. Он так и не успел закончить университет, ткнулся туда-сюда и пошел работать в одно из вновь образовавшихся учреждений культуры: языки он знал хорошо, и его приняли переводчиком. Последнее письмо от Самсонова он получил осенью восемнадцатого года. Самсонов звал его домой, жаловался на жизнь (что раньше и представить было трудно), и что какой это закон такой теперь, чтобы у людей нажитое долгим трудом и бережением враз отнять… и прочее, и прочее, в том же духе. В конце письма была приписка, что ему еще обязательно нужно повидаться с теткой, что это важно и что не прихоть это, а дело, что зовут ее Глафирой, а в монашестве сестрой Евдокией, и она все в том же монастыре, в Болошихино, все в том же, хотя, кто знает, как в нынешнее время — сегодня здесь, а завтра бог знает где окажешься. Но Владимир не поехал (да и ехать было не так-то просто: выехать, может, и выедешь, а вот доедешь ли?), хотя и чувствовал себя обязанным перед поднявшим его человеком. Что же касается приписки о тетке, то он счел слова о «деле» в одном ряду с жалобами Самсонова и особого внимания на это не обратил, тем более что поехать не мог. Больше от Самсонова вестей не было. Окончилась гражданская война, и настало другое время, но ветра — и ураганные и просто сильные — как будто не коснулись его: там, где с других срывало шапки и головы, ему разве только чуть провело по волосам. И хотя не пригибался он особенно, но и высовываться не высовывался: жил себе, служил в одном учреждении, потом в другом, потом еще и в третье, на лучшее место, перешел. Работник он был хороший: аккуратный, знающий, с людьми ладить умел; но друзей у него почему-то не заводилось. Что-то, что как будто обещало разгореться в нем с молодости, не разгоралось, и он, думая порой о своей жизни, говорил, что во всем виновато время. Его томило одиночество и тихая жизнь, которая радовала его, когда кругом была смерть, и он думал, что вот не поддавался он, а всегда жил своим умом. Только он не знал, чему он не поддавался, и иногда ему казалось, что, может, было бы лучше поддаться, чем жить теперь так, как он жил. Но, с другой стороны (а он привык смотреть на вещи с разных сторон), если бы поддавался, то, может быть, вообще бы сейчас не жил, потому что стольких взяла смерть без разбора — и сильных, и слабых, но все тех, которые чему-то поддавались.
Владимир имел комнату в коммунальной квартире; зарплата его была небольшой, но одному хватало на вполне безбедную жизнь. Он было хотел жениться и нашел уже девушку, которая служила в его учреждении, но после двух месяцев их связи все как-то вдруг расстроилось, и хотя не разорвалось, но все шло к тому, и настроение его в такой жизненный момент было скверное; а он уже привык быть не один; причина же была в том, что сам он все никак не решался на брак и думал: «Неужто вот так с ней — и на всю жизнь?» Ему хотелось с ней жить, ему было с ней хорошо, но — чтобы на всю жизнь… В этом он сомневался. И еще он думал, что не может же так быть, чтобы он всю жизнь — в этой своей комнатке, в этом своем учреждении, что неужели только для этого он явился на свет: работа, дом, работа и он с женой и, возможно, с детьми в тесной комнатке с шумными соседями за стеной, с тяжелым запахом в коридоре.
Однажды, в осенний дождливый день, как только он открыл дверь парадной, к нему вышла соседка и, внимательно его оглядев, словно что-то в нем могло сильно поменяться с утра, сказала притворно-ласково: «А у вас гости». Владимир невольно вздрогнул, сам потом не мог понять — отчего? То ли от этого тона соседки, с которой четыре уже дня не здоровался, после крупной ссоры из-за чистоты в ванной; то ли просто от неожиданности, но уж во всяком случае — не от сообщения, отвечал угрюмо: «Какие гости?» — «А такие, — покачав головой и словно уличая его в чем-то, пояснила соседка, — что тетка ваша родная». — «Какая тетка?» — сказал он и тут же понял, что этого не нужно было говорить, потому что соседка, приставив кулаки к бокам, удовлетворенно воскликнула: «А это уж мне неизвестно — какая!» Вслед за этим ее восклицанием открылась соседкина дверь, и в коридор вышла женщина: небольшого роста, вся в черном, только лицо бледно белело из овала платка. Он смотрел на женщину и чувствовал со стороны уличающий взгляд соседки — и не двигался с места. «Здравствуй», — сказала женщина не то чтобы совсем бесцветным голосом, но как бы без выражения; и отстраненно. Он наклонил голову, но, как будто что-то вспомнив, быстро поднял глаза и, не глядя на женщину, а все время уводя взгляд (и, словно бы он сам, взгляд, сам по себе уводился в стороны), шагнул к своей двери, проговорив торопливо. «Да, да, пойдемте, вот сюда, пожалуйста». Он пропустил женщину, не оборачиваясь на соседку, осторожно прикрыл дверь.
«Вот, раздевайтесь, садитесь», — говорил он, мелкими шагами передвигаясь по комнате, перекладывая с места на место раскиданные вещи, но не делая порядка, а словно нарочно усугубляя беспорядок. Женщина присела на край стула, сложила ладони крестом на коленях — сидела прямая, строгая, молчала, следила за ним одними глазами. Он остановился наконец, встал к ней лицом, опершись рукой о край стола. «Вот», — сказал он и то ли дрогнул, то ли пожал плечами. Женщина, оставаясь сидеть так же прямо, подняла руку и, расстегнув под самым горлом две верхних пуговицы черного плюшевого жакета, достала мешочек; помогая себе руками, она развязала туго стянутый узел, открыла горловину и осторожно, придерживая мешочек обеими руками, привстав, потянулась и положила его на край стола. «Вот», — произнесла она и как бы облегченно вздохнула. Владимир, боковым зрением не отпуская женщину, взял мешочек и, придерживая рукой, высыпал содержимое на стол. Камни (драгоценные — и это сразу понял Владимир) разной величины кучкой легли на грубую поверхность стола, а один, подпрыгивая, покатился к самому краю, и Владимир ловко прихлопнул его ладонью. Звук хлопка вышел резким и сухим, как пистолетный выстрел, и Владимир, дернувшись, обернулся к двери, словно выстрелили оттуда.
5
«Я утверждаю: никто никому ничего не должен хорошего, но обязан не делать и предупреждать злое. Как этого достичь, то есть уметь разобраться: где злое, а где хорошее? Не знаю. Может быть, лучше вообще ничего не делать? Может быть. Во всяком случае, намеренно не делать, пока не знаешь».
«Меня никогда не томила безвестность (при такой моей силе!), но я никогда и не упивался ею, у меня никогда не было тайного любования собственной стойкостью и не было презрения к наивности людей, принимающих меня за червя, когда я по меньшей мере… Откройся я им — чем бы они признали меня?! Глупые — трусом и скупцом, умные — высокомерной посредственностью. Но и первые и вторые ошиблись бы, то есть во мне есть и то, и другое, но есть и третье, а оно самое определяющее. Я рос от труса и скупца (было вначале) к высокомерию посредственности, втайне лелеющей собственное величие, но я вырос к третьему; и третье это — отстраненность. Я смотрю на людей, на мир не сверху, не снизу, не сбоку, а — совсем не смотрю. Значит, я смотрю только на себя? Нет и нет, не на себя, но — на свою «силу». Есть древняя легенда. Один восточный владыка объявил, что тот человек, который пронесет по всей окружности крепостной стены полное до краев блюдо с молоком и не прольет ни капли, тот получит в жены дочь владыки или (не помню в точности) полцарства. Многие пытались, но никто не сумел, потому что слуги владыки (что было оговорено в условиях) пугали выстрелами, окриками и вообще всячески мешали несущим. Но вот одному удалось: он пронес блюдо по всему периметру стены и не пролил ни капли. Владыка спросил победителя: «Как ты сумел это? Как тебя не испугали крики и выстрелы? Как ты не вздрогнул даже, когда мои слуги бросались к тебе, изображая, что сейчас столкнут тебя со стены?» — «Я не слышал криков и выстрелов, — отвечал победитель, — я не видел никого вокруг». — «Но как же так может быть? — удивился владыка. — Почему?» — «Потому, что я смотрел на молоко».
Вот так же и я смотрю только на «силу» и пройду, не пролив ни капли, по всему пути своей жизни».
«Одни говорят, что смысл жизни в самой жизни, другие — что в труде, третьи — что в служении людям. Пожалуй, что эти третьи правы больше всех. По крайней мере, правы «по-человечески», потому что — что ни говори, а человек всегда желает награды за «смысл», вернее, в награде и есть смысл. Верующие ждут награды по ту сторону жизни, но и они хотели бы хоть части ее по эту: неизвестно еще — есть ли что-либо «на той стороне»? Награда же земная, не только в прижизненном признании, но главное, в памяти людей. Человек, служащий людям, и хочет обеспечить себе эту память. И часто — лишь бы была обеспечена память, не важно какая — злая или добрая. А злую — легче. Стоит только взглянуть на историю, и становится бесспорно понятным, что память по большей части принадлежит тем, кто имел большую власть и кто лил больше крови. Кто помнит, к примеру, царя Алексея Михайловича, Тишайшего? А Ивана Четвертого помнят все, потому что — Грозный. Подвиг же жизни (а может быть, это и есть «смысл»?) незаметных деятелей — незаметен. Но на них-то… Они-то, как вешки на заболоченной местности, указывают путь. Человек идет и не замечает вешек (то есть, пройдя, тут же забывает о них), а уж перед какой-нибудь ямой или горой непременно остановится. Поглядеть. И запомнит. И внукам своим расскажет, что на дороге своей вот такие огромные ямы видел («оступишься — пропадешь!»), вот такие высокие горы («что и небольшой камешек, если с вершины сорвется, то — поминай как звали»). А то, что толку от них никакого (кроме величины и заметности) — кто об этом думает?!»
«Меня могут спросить: «Что ты желаешь от жизни?» Но разве нужно что-то обязательно «желать»? «А семью? — скажут мне. — А детей? А продолжения рода?» Что ж — всякий желает быть окруженным родными и любящими. Но — это еще неизвестно, станут ли жена и дети родными и любящими. Что же касается продолжения рода, то мне больше по душе — п р о д о л ж е н и е д е л а. Рода же своего почти не знаю, а что знаю — хвалиться нечем, и продолжать, быть может, и незачем. И потом — что мне думать обо всем этом: я должен смотреть на молоко! Жили же монахи, в конце концов, монахами и еще летописи писали!»
«Моя «сила» — есть зло. И если пустить ее в дело, то это будет злая сила. Но пока она заперта, это — чистая сила. Мне скажут: «Значит, в сундуках всякого скупца — чистая сила?» Нет, это не так. Деньги сами по себе как бы не имеют идеи. Если взять другой пример: слово, книга — всегда идеология, живопись — почти всегда, но музыка — не имеет идеологии. Композитор имеет, но сама музыка — нет. Она — вне! Так же и деньги. Но если взять огромную сумму (которая, конечно же, — вне) и дать ей еще и идею «вне», то получится некая «вне сила». «Зачем она, — скажут, — если она «вне»?» Что отвечать? Человеку всегда нужно это «зачем», будто без «зачем» ничего не имеет смысла. Но какой-нибудь отшельник, скрывающийся в пещере, вдали от всего и всех, питающийся кореньями и вообще неизвестно чем — его жизнь такая, она тоже «зачем». «Зачем» — это опять же смысл. Согласен, что смысл жизни есть благо людей, то есть работа на это благо. Но и понятия о благе многоразличны. Значит, смысл жизни не какое-то абсолютное понятие, а неуклонное следование выбранной идее. Так отчего же моя идея «вне» — жизни, действия — почему же она не благо и не смысл?»