Чистая сила
Шрифт:
А потом… вдруг, неожиданно, дверь раскрылась, без стука (так чутко прислушивавшаяся Катерина и не услышала знакомого скрипа ступенек; прослушала), и вошел Федор Дмитриевич. Глафира подняла голову и с удивлением (впрочем, чуть только проявившимся) посмотрела на него. Он прошел и, ни слова не говоря и не глядя на сестру, сел на стул лицом к Катерине. Катерина почувствовала, как дрожат ее руки и как кровь приливает к лицу; она встала и шагнула к двери. Но тут же встал и Федор Дмитриевич. «Не уходи, — сказал тихо. — Останься. Сюда хожу, чтобы тебя видеть. Не уходи». Катерина стояла почти спиной к Глафире и вполоборота к нему; и она чувствовала взгляд Глафиры. Какое-то мгновение она промедлила, и Федор Дмитриевич, шагнув к ней, взял ее за руку. Катерина опять села. «Читай, сестра, — проговорил Федор Дмитриевич со вздохом. — Читай, и я послушаю». Он опять сел напротив Катерины, а Глафира, помедлив только несколько секунд, стала читать, водя пальцем по строчкам и чуть напряженно шевеля губами.
Так Глафира читала и, как и прежде, останавливалась, чтобы разъяснить трудное место. Потом она медленно закрыла книгу, положила ее с краю стола, а Федор Дмитриевич встал, поклонился сначала Глафире, потом
А потом… Но разве объяснишь самому себе, что и почему с тобой так произошло и почему все так вдруг сошлось, что совершилось именно то, чего ты больше всего боялся и чему не должно было совершаться, потому что сам ты верил так мало в вероятность такого поворота. Но если заглянуть внутрь себя, поглубже и пообширнее, а главное — честно (самому с собой более всего и трудно быть честным), и шаг за шагом просмотреть всю ведущую к событию дорожку, то можно увидеть, что сам ты, противясь разумом, но чувственно стремясь, подошел к этому самому «такому повороту» и сделал-таки его хорошо и правильно, доказав самому себе, что все еще ты стоишь «у поворота», все противишься (и возмущаешься неостаточной верой в сопротивление свое), тогда как, если заглянуть «за поворот» на ту самую дорожку, то так, окажется, далеко ты ушел, что только черная точка видна у горизонта, да и то не различишь — ты ли это? или далекое дерево на равнине вводит в обман смотрящего, а сам ты уже там, «за», и — не дотянуться, не догнать, не окликнуть.
Потом Катерина не раз вспоминала то, как прежний ее хозяин ждал ее за огородами и как молча обхватил ее… Но только это воспоминание теперь не вызывало поздний страх и гадко не было уже на душе, а было… Бог его знает, как было. Может быть — и с улыбкой. Ведь и он, Федор Дмитриевич, тоже ждал ее… Только не за огородами, а у леска за огородом — днем место тихое, ясное; в сумерки — пустынное, тревожное; в темень — страшное место, Что потянуло ее идти туда? Была ли особая нужда навещать родню свою в дальней деревне, когда только и отдохнуть от работы каждодневной, и душой от дум расслабиться. А ведь вот пошла (тридцать почти верст нужно было идти), хотя с этой родней своей с самого того времени, когда еще у родителей девочкой жила, не видалась ни разу. Но ведь пошла, и Глафире сказала, куда идет, и еще зачем-то Ефиму-дворнику сказала. «Ты долго-то не будь, — проговорил Ефим раздумчиво. — По темени за городом ребята шалят». Но она пошла, и не боялась, и уже к вечеру только возвращалась домой (встретили ее равнодушно: родня и родня, а чего пришла — неведомо. Только час всего и посидела у них. Смотрела в глаза, видела: «может, чего просить пришла? Не проси, ничего не получишь. Да и дать-то нечего».). Из-за поворота дорога поднималась по склону невысокого холма, и Катерина еще издалека увидела бричку. Бричку Федора Дмитриевича. Сердце ее екнуло высоко и замерло. Она еще могла свернуть, обойти бричку лесом, но не свернула, а продолжала идти, только чуть замедлив шаги. Она подходила, но все не видела его; лошади, низко вытянув шеи, щипали траву, звенели упряжью. Только когда совсем близко подошла, увидела: Федор встал (сидел в тени у дерева) и подошел к ней. «Не боишься одна ходить?» — сказал ровно и легко, без смущения, но и без бравады, а как будто просто ждал ее здесь, а она должна была знать, что он ждет. И она не опустила, как она обычно делала при нем, голову, а тоже ровно и свободно отвечала: «Не боюсь». Он сделал шаг к ней, встал вплотную, одной рукой держался за крыло брички, другой тронул ее плечо: «Ждал вот тебя. Не могу больше… Если ты… Не неволю… А если так… оставайся». Она молчала, и не глядела на него, и не двигалась. Он сжал плечо рукой, не больно, но плотно. Повторил чуть хрипло, как от першения в горле: «Если что… иди, неволить не стану, а если… то знай — не могу без тебя». Он замолк. Она чувствовала его взгляд и как рука его неровным движением погладила ее плечо. Молчание длилось долго, и Катерина почувствовала как бы тяжесть в ногах и переступила с ноги на ногу. «Пойдем, что ли», — пригнувшись к самому ее уху, прошептал он и, осторожно заведя руку за спину, потянул к себе. Она не противилась, а, сама не зная почему, подалась вперед и уткнулась лицом в его жилет. «Милая», — сказал он и провел ладонью по ее волосам.
…Прошло два месяца. Сколько раз за это время Катерина хотела уйти, сколько раз Федору Дмитриевичу об этом говорила, он молчал или отвечал: «Куда ж ты пойдешь… одна? Подожди, что-нибудь придумаем». Но что же можно было придумать?! А если остаться, то как жить: все так смотрят, будто знают («Да не знает никто», — говорил), а если и не знают еще, то не все же время в обмане жить.
Хозяйка, с того самого случая, когда Глафира за столом… больше обидами своими не пользовалась. Но лучше бы были прежние обиды, потому что теперь стало еще хуже: хозяйка совсем не говорила с Катериной, то есть с того времени не сказала ей ни единого слова. Время от времени, а иногда и каждый день, хозяйка приходила на кухню. Придет, встанет в дверях, смотрит на Катерину не отводя взгляда и — молчит. Так постоит некоторое время (бывало, что и минут до пяти), поворачивается и уходит. И ни единого слова. У Кати все валилось из рук, все вокруг виделось, как в тумане, она чувствовала, что ноги не держат ее, ей хотелось упасть перед хозяйкой, подползти к ней на коленях, обхватить ее ноги и — просить, просить, чтобы она пожалела ее, чтобы только так не смотрела. Но она почему-то не падала. Один раз не выдержала и сказала в сердцах: «За что вы меня мучаете?!» Но и здесь она ответа не дождалась, только показалось ей, что губы хозяйки едва дрогнули. (Но, может быть, это только показалось.)
Ночью она сидела без сна и то ли вслух, то ли про себя, но громко все повторяла: «За что она меня мучает?! За что она меня мучает?! За что?! За что?!» Так она повторяла «за что? за что?», уже не слыша собственного голоса, а только какой-то неясный шум кругом, как
Но тут заговорила Глафира. «Знаю, зачем пришла, — ровно и бесстрастно сказала она. — Все знаю, что таишь и сказать боишься — знаю. Грех на тебе великий. И на нем… На нем… и называть не хочу. Я вам не судья. Наталью (Наталья Степановна — хозяйка) винила, а выходит, что ей больше всех страдать. Не могу я больше с вами… жить. Ухожу я. В монастырь иду. И раньше бы ушла, да все думала, что нужна буду брату — вот и терпела. А теперь уйду. Нет больше моего терпения. Одни живите. А я за вас буду…»
«У меня… — начала вдруг Катерина и испугалась того, что начала; она прислушалась, словно пытаясь расслышать чей-то другой голос, начавший это; но было тихо, и она, сглотнув собравшийся в горле комок, окончила: — …будет ребенок» Она опять прислушалась, и ей показалось, что она слышит до того неслышное дыхание Глафиры. «Сколько?» — еле слышно сказала Глафира так, будто слово само по себе родилось из воздуха; но Катерина услышала и поняла, к чему относился вопрос. «Четыре… кажется», — с трудом выговорила она. «Четыре, — медленно выговорила Глафира и, помолчав, опять сказала, но теперь уже твердо: — Четыре». Она вздохнула, а Катерина, осторожно отстранив лицо от колен, поднялась; Глафира мельком оглядела ее снизу вверх и, не доведя взгляда до лица, отвернулась. Катерина не уходила, словно еще чего-то ждала. Но Глафира молчала, глядела перед собой, невидяще. «Пойду я, — сказала Катерина и низко поклонилась. — Прости…» Уже выходя, она услышала, что Глафира ответила тихо; но Катерина головы не повернула; расслышала только слово «простит» (потом, когда она вернулась к себе, она стала сомневаться: теперь это слово виделось ей другим — не «простит», а прости; она потом еще долго так сидела и вспоминала, и ей казалось, что в этом — какое слово было произнесено — все главное, и если она сможет понять точно, то что-то такое ей должно открыться, что поможет ей, а может быть, даже даст разрешение всему).
Той ночью она ничего не решила, но в следующую свою встречу с Федором Дмитриевичем сказала ему о своем положении и сама себе не удивилась, что все так просто вышло. Другое удивило — как это принял он. Она всего могла ожидать (да и представляла себе, впрочем): что это озадачит его, напугает или (об этом думала с болью) оттолкнет его. Но она не думала, что это может его обрадовать. То есть не то чтобы потом, когда он осознает и успокоится, а тут же, как только она сказала ему. Но он обнял ее, говорил ей ласковые слова, как ребенку, гладил голову и все переспрашивал с радостью в лице: так ли, не ошиблась ли она и почему так долго молчала? «Но как же, Федя, что же теперь будет?» — робко спрашивала она. «А как будет?! — отвечал он. — Так и будет: радость, и все тут! Я сына хочу. Слышишь! Ты мне сына роди». — «Нет, не то, Федя, — опять возражала она, — не об этом надо теперь думать. Ведь жена твоя (она впервые за все время сказала «жена твоя», а до тех пор никак о хозяйке не говорила; хотя и он тоже не говорил), она-то как? И потом, люди, они не простят. Не простят они, Федя». — «Да что ты сейчас-то говоришь? Сейчас-то что?! А, Катя?» — «Боюсь я», — отвечала «Не бойся, — сказал он тихо, — с тобой я». Она хотела верить, что «с тобой», и верила почти, но — боялась: не муж ведь. А когда решилась спросить себя: кто, если не муж? — то не смогла ответить. Но она и не могла не задавать вопроса.
3
Так, в муках, сомнениях и в неясном желании надежды прошло еще время. Недели через две с небольшим после разговора с Катериной Глафира ушла из дому. Она поселилась в монастыре, более чем в ста верстах от города. Федор Дмитриевич уговаривал сестру еще подумать, но она осталась тверда: «Уйду, давно собиралась, да все тебя жалела, что один останешься. А теперь — время, да и не один ты уже. Не мне твою жизнь разбирать и судить не мне. Одно только помни, что за все отвечать придется. А я… всегда тебе сестрой останусь — и перед господом, и перед людьми. Ты это помни. Но не держи: время мое наступило, не могу я больше». Федор Дмитриевич сам отвез сестру и внес тут же большой денежный вклад в монастырь.