Чистый след горностая
Шрифт:
Шарф и шапка у него заиндевели, иней топорщится вокруг губ, словно борода, и даже на бровях иней и на ресницах иней.
— Ой, Валерьян Петрович, откуда вы?
— Погоди, Ленька, сейчас… — просипел он простуженно, скинул прямо на пол рукавицы и стал искать на подбородке завязку шапки. Ищет, а пальцы не гнутся и все не могут ухватить узелок.
— Ну-ка, дерни, — подставил он мне подбородок. Я дернул узел, и шапка развязалась. Он скинул ее, размотал шарф, утер ладонью лицо, и борода исчезла.
— Уф, — говорит, — теплота у вас какая, прямо Африка! Ну и дрыхнуть ты, Ленька, здоров! Я чуть все окна не высадил.
— Да нет, — отвечаю, — не очень здоров. Я бы и сам теперь встал. Мне на работу скоро. Но вы-то откуда?
— Откуда? — И тут, смотрю, Валерьян Петрович становится совсем прежним Валерьяном Петровичем. Глаза хитро прищурились, озябшие лиловые губы смеются: — Откуда? Чуть не с того света, Ленька. С тормозной площадки.
— Как, — говорю, — так?
— А так. В управление дорожных школ ездил, тетради добывал. Тыщу штук достал! Достать-то достал, а домой ехать не на чем. Вот и занесла меня нелегкая к охраннику на товарняк, на тормозную площадку. Ох, и наплясался я, Ленька, — всю жизнь так не плясывал!
Он ходит в пальто по комнате, дует в ладони, посмеивается, а я как подумал об этой самой площадке, о том, как летит она с грохотом сквозь морозную ночь, а ледяной ветер хлещет, бьет, лупит по ней так и сяк, и охранник в бараньем тулупе свернулся там зябким калачиком, а Валерьян Петрович в своем драповом полупальто мечется, прыгает, жмется, ищет хоть какого-нибудь укрытия, а укрытия никакого там нет, и терпеть надо не час, не два, а целых четыре, — и у меня самого даже заломило кости.
— Ну, Валерьян Петрович, я бы там не выстоял. Я бы там пропал, замерз бы насмерть. Да вы раздевайтесь, раздевайтесь. Хотите, самовар поставлю?
И я сразу кинулся на кухню, зазвенел о ведро ковшом, загремел самоваром, а Валерьян Петрович кричит:
— Не надо! Я на минуту. Я вам от мамы поклон привез.
Я чуть не обронил холодный самовар на ноги, бросился обратно:
— Правда?
— Почему же не правда? Вот, пожалуйста, доказательство.
Валерьян Петрович распахнул пальто. Распахнул, а там у него перепущен через плечи шнур, а на шнуре плоский пакет в белой тряпке.
— Извини, брат, за такой способ. Рук две, а в руках были тетради.
Он положил пакет на стол, а с печки раздался Шуркин голос:
— Гляди, Наташка, гляди! Вот он какой, поклон-то. В тряпочке. А ты говорила: «Просто так!»
Валерьян Петрович привстал на носки, заглянул на печку:
— Проснулись, главные жители?
— А мы давно проснулись. Мы давно все слышим, — сказали ребята и полезли с печки.
И вот мы с Наташкой теребим
— Там хрустит что-то.
— Не знаю, что там хрустит. Сами посмотрите. А мама ваша идет на поправку, и тебе, Ленька, от нее привет и благодарность.
— А мне? — говорит Шурка.
— Тебе в первую очередь.
— И мне? — спрашивает Наташка.
— И тебе.
А мне даже жарко стало от таких хороших слов, и я бормочу:
— Чего уж там… Чего уж… Какая благодарность… Я вот и съездить-то к ней все не могу.
— А ездить она и не велела. Она сама скоро приедет, недельки через полторы.
— Через полторы? — пригорюнилась Наташка. — Ой, как долго. У меня все терпелочки кончились.
— Потерпишь, — сказал я солидным голосом. — Ты лучше спроси, как хоть там в больнице. Кормят-то хорошо, досыта?
Валерьян Петрович посмеиваться перестал, развел руками:
— Так ведь как везде, Леня. По карточкам. Надо бы лучше, да сам знаешь…
— Исхудала мама?
— Болезнь никого не красит.
Валерьян Петрович хотел еще что-то сказать, да тут вдруг Шурка радостно пискнул и говорит:
— Ой!
А Наташка тоже:
— Оё-ёй!
Я обернулся и вижу: пакет они распороли, а из пакета… А из маминого пакета сыплются сухари! Сухарей много. Целая горка. Ребята изумленно трогают их, а потом как запрыгают, как завизжат:
— Мама хлеба прислала! Мама нам хлеба прислала!
Я смотрю на сухари и говорю:
— Что это? Неужто она? Зачем же вы взяли, Валерьян Петрович?
А он тоже смотрит, плечами пожимает!
— Так ведь не знал же я! Она без меня пакет зашивала.
Я чуть не заплакал!
— Эх, Валерьян Петрович, Валерьян Петрович, надо было посмотреть. Ведь это же она и там, в больнице, для нас свой хлеб прячет.
А маленьким хоть бы что. Поморгали, послушали да и говорят:
— Леня, а можно мы попробуем?
Я махнул рукой:
— Пробуйте! Ешьте. Не отправлять же назад.
Они принялись нахрустывать сухарями, на рожицах у них счастье, а у меня на душе — мрак. Ведь это я их собирался накормить хлебом, а вышло так, что накормила их опять мама.
Валерьян Петрович тоже стоял грустный, потом он поднял с табурета шарф, шапку:
— Ладно, Леня. Мне надо идти. У меня в дежурке на вокзале тетради остались. Я к вам завтра зайду.
Он направился к двери, я пошел его провожать. Но у порога он остановился, глазами показал на стол, на сухари, на ребят и тихо сказал:
— Маме твоей, Ленька, цены нет. Помни об этом всю жизнь. Всю, до последнего денечка.
Я опустил голову, он потрогал мои волосы:
— Ну, будь здоров. Не унывай.