Чрево Парижа. Радость жизни
Шрифт:
Теперь Флоран слышал беспрерывный грохот колес, доносившийся с рынка. Париж разжевывал куски для своего двухмиллионного населения. Это был словно громадный центральный oрган, ожесточенно пульсировавший и вливавший живительную кровь во все вены; казалось, слышался стук гигантских челюстей, оглушительный шум и гам, производимый какой-то машиной, созданной для снабжения продовольствием прожорливого города, – начиная со щелканья бича перекупщиков, отправляющихся на рынки своих кварталов, кончая шлепаньем туфель бедных женщин, которые ходят от двери к двери с корзинками, предлагая салат.
Флоран вошел в один из крытых проходов слева, между четырьмя павильонами, большой и неподвижный силуэт которых он заметил ночью. Бедняга надеялся укрыться там, найти себе какое-нибудь убежище. Но теперь эти павильоны проснулись, как и другие. Он прошел до конца улицы. Ломовые телеги подъезжали рысью, загромождая птичий ряд клетками с живой птицей и четырехугольными корзинами, где битая птица была уложена в несколько рядов. На противоположном тротуаре с других телег выгружали целые туши телят,
То была смертельная мука. Утренний холод вызывал у Флорана лихорадочную дрожь; он стучал зубами и боялся, что упадет и больше не встанет, и искал и не находил на скамье местечка; он уснул бы на ней, даже рискуя, что его разбудят полицейские. Чувствуя, что у него темнеет в глазах, Флоран опустил веки и прислонился спиною к дереву. В ушах у него шумело. Сырая морковка, которую он проглотил, почти не разжевав, причиняла жестокую резь в желудке, а выпитый стакан пунша бросился в голову. Он опьянел от страданий, усталости, голода. У него вновь стало невыносимо жечь под ложечкой; минутами он прижимал к этому месту обе руки, точно желая заткнуть отверстие, откуда, как ему казалось, выходила его жизнь. Тротуар качался под ним, мучения его были до того невыносимы, что он снова решил заглушить их ходьбой. Флоран пошел вперед и опять попал в море овощей и затерялся там. Он выбрал узкую дорожку, повернул на другую; ему пришлось вернуться; но он ошибся направлением и очутился среди зелени. Некоторые груды были так высоки, что люди ходили между ними, как между двумя стенами из связок и пучков. Головы прохожих чуть виднелись над ними; мелькали лишь черные и белые пятна головных уборов; а большие корзинки за спиной, качавшиеся вровень с зеленью, были похожи на челноки с ивняком, плывущие по заросшему тиной озеру. Флоран то и дело натыкался на разные препятствия: на носильщиков, которые нагружали на себя товар, на торговок, споривших охрипшими голосами. Ноги его скользили по толстому слою отбросов, шелухи и кочерыжек, покрывавших мостовую; он задыхался от пряного запаха раздавленных листьев. Совершенно одурманенный, Флоран остановился наконец, безучастно перенося толчки одних, ругань других; он обратился в неодушевленный предмет, который трепали и крутили волны морского прибоя.
Им овладело малодушие. Он готов был просить милостыню. Бессмысленная гордость, которую он проявил прошедшей ночью, бесила его. Если бы он принял подаяние госпожи Франсуа, если бы не испугался как дурак Клода, он не был бы тут, не подыхал бы среди кочанов капусты. Особенно злило его то, что он не расспросил художника, когда они были на улице Пируэт. Теперь он был одинок и мог околеть на мостовой, как заблудившаяся собака.
В последний раз поднял он глаза и стал смотреть на Центральный рынок. Здания пламенели на солнце. Широкий луч проникал вглубь крытого прохода, пронизывая павильоны и образуя в них как бы светлый портик; а на широкие плоские кровли падал целый огненный дождь. Громадный чугунный остов расплывался, синел, вырисовываясь темным силуэтом на пламенеющем фоне восходящего солнца. Вверху загорелась стеклянная рама; капля света докатилась до водосточных труб, сбежав по склону широких цинковых листов. Рынок обратился в шумный город, окутанный золотой летучей пылью. Звуки пробуждения все разрастались – от храпа зеленщиков, спавших на возах под своими плащами, до оживленного скрипа обозов с провизией. Теперь во всем городке открывались решетки; мостовые гудели, павильоны грохотали; все подавало свой голос и, сливаясь в многоголосый хор, представляло как бы мощное развитие той музыкальной фразы, зарождение которой Флоран слышал в четыре часа утра и которая неумолчно разрасталась в потемках. Справа и слева, со всех сторон крикливые голоса оценщиков на торгах примешивались, наподобие пронзительных звуков маленькой флейты, к глухим басам ревущей толпы. Морской улов, сыры и масло, живность, мясо заявляли о себе. Удары колокола давали толчок рокоту открывавшихся отделений рынка. Солнце зажигало вокруг Флорана овощи. Он не узнавал больше нежной акварели, бледных красок занимающейся зари. Распустившиеся сердцевины салата горели, гамма зеленого цвета поражала мощью великолепных переливов, морковь густо краснела, репа как бы накалялась добела в этом победоносном пожаре. Слева от
Флоран дошел до более широкого прохода. Две женщины, одна – старушка небольшого роста, а другая – высокая и сухопарая, прошли мимо него, разговаривая и направляясь к павильонам.
– Ну что, пришли за провизией, мадемуазель Саже? – спросила высокая и сухопарая.
– Ах, госпожа Лекёр, какие у меня покупки… Вы знаете, женщина я одинокая. Живу на гроши… Хотелось бы мне найти кочешок цветной капусты, да все так дорого. А почем сегодня масло?
– По тридцать четыре су… У меня масло очень хорошее; может, заглянете ко мне?..
– Да-да; право, не знаю, у меня осталось еще немного сала…
Флоран, сделав над собою невероятное усилие, пошел за женщинами. Он вспомнил, что слышал от Клода на улице Пируэт фамилию маленькой старушки, и собирался расспросить ее, когда она распростится с высокой сухопарой женщиной.
– А как поживает ваша племянница? – полюбопытствовала мадемуазель Саже.
– Сарьетта делает все, что ей хочется, – язвительно отвечала госпожа Лекёр. – Она вздумала завести свою торговлю, и теперь меня это больше не касается. Пусть не ждет от меня куска хлеба, когда мужчины пообчистят ее.
– Вы были к ней так добры… Но должно быть, барыши у нее большие; фрукты в этом году в цене… А ваш зять?
– Ну, что мой зять!
Госпожа Лекёр сжала губы и, казалось, не хотела больше об этом говорить.
– Все то же самое? – допытывалась мадемуазель Саже. – Хороший он человек… Только мне говорили, что деньги у него так и плывут…
– Кто знает, куда он девает деньги, – грубо прервала ее госпожа Лекёр. – Это такой скрытный человек, такой скаред, что скорей даст мне околеть с голоду, чем одолжит сто су, уверяю вас… Он прекрасно знает, что масло, сыр и яйца имели в этом сезоне плохой сбыт; а у него отлично идет с рук всякая живность… Так вот, ни одного, ни единого раза он не предложил мне своих услуг. Конечно, я слишком горда, чтобы одолжаться у него, но была бы этому рада.
– Да вот и он – легок на помине, – подхватила мадемуазель Саже, понизив голос.
Обе женщины повернулись и стали смотреть на человека, который переходил мостовую, направляясь в большой крытый проход.
– Однако я спешу, – пробормотала госпожа Лекёр. – Я оставила свою лавку без присмотра. К тому же я не хочу с ним разговаривать.
Флоран совершенно машинально тоже обернулся. Он увидел мужчину небольшого роста, почти квадратного, с сияющим лицом, с седыми, подстриженными под гребенку волосами. Он держал под мышками по жирному гусю, головы которых болтались и били его по ляжкам. Внезапно, забыв усталость, Флоран с радостным жестом бросился за этим мужчиной и, хлопнув его по плечу, крикнул:
– Гавар!
Тот поднял голову и стал с изумлением разглядывать мрачного худого человека, которого не мог узнать. Наконец он воскликнул, пораженный неожиданностью:
– Как, это вы?
Он чуть не уронил своих жирных гусей и никак не мог успокоиться. Но вдруг, заметив свою свояченицу и мадемуазель Саже, которые с любопытством издали следили за их встречей, Гавар пошел дальше, говоря:
– Не будем останавливаться, пойдемте… Здесь есть лишние глаза и лишние языки.
Зайдя в крытый проход, они разговорились. Флоран рассказал, что был на улице Пируэт. Гавару это показалось очень забавным, он много смеялся и сообщил Флорану, что его брат, Кеню, переехал на другую квартиру и снова открыл колбасную, в двух шагах оттуда, на улице Рамбюто, против Центрального рынка. Ужасно рассмешил Гавара рассказ Флорана о том, как он прогуливался все утро с Клодом Лантье, потешным чудаком, который вдобавок приходился госпоже Кеню племянником. Гавар взялся проводить приезжего в колбасную, но, услыхав, что тот вернулся во Францию с подложными документами, стал корчить таинственные и многозначительные гримасы. Он решил идти впереди Флорана, на расстоянии пяти шагов, чтобы не привлекать внимания. Пройдя павильон живности, где он повесил гусей в своей лавке, Гавар пересек улицу Рамбюто, по-прежнему сопровождаемый Флораном. Тут, остановившись посреди мостовой, он подмигнул ему, указав на большую красивую колбасную.
Солнце пронизывало улицу Рамбюто косыми лучами, зажигая фасады домов, между которыми поворот на улицу Пируэт казался черным отверстием. На другом конце массивный корпус церкви Святого Евстафия утопал в золотой пыли солнечных лучей, подобно громадной раке [2] с мощами. И среди толкотни издали выступала армия метельщиков, продвигавшихся в один ряд, действуя в такт метлой, а мусорщики бросали мусор вилами в колымажки, которые останавливались через каждые двадцать шагов, дребезжа, как разбитая посуда. Но Флоран не видел ничего, кроме большой открытой колбасной, сверкавшей в лучах восходящего солнца.
2
Рака – большой, массивный ящик в виде гробницы, служивший обычно для хранения мощей.