Что немцу хорошо, то русскому смерть
Шрифт:
— Оставь себе, Ань. Мне приятно знать, что он в надежном месте.
Косится куда-то в район моего бюста, и я смущаюсь ещё больше.
— Федь. Ты даже не представляешь…
Слова даются трудно, но не могу их не сказать.
— Ты… В общем, спасибо тебе. И не вздумай говорить какие-то там глупости вроде того, что это твоя работа — людям жизни спасать.
— Это, Ань, не глупости.
— Ну пусть так. Ну согласна, извини. Но только я — не все. Для меня то, что ты сделал… В общем, Егор мне сказал, что он мой должник по гроб жизни. Так вот я — твой должник. И тоже до конца жизни.
— То
Смеюсь сквозь слезы и киваю.
— Ну тогда все в порядке, Ань.
Не могу больше сдерживаться, утыкаюсь носом ему в шею и плачу. Его рука осторожно придерживает мой затылок. А потом он целует меня. Сначала в висок, после собирает губами с моих ресниц слезы, которые катятся одна за другой, как я не зажмуриваю глаза, а потом я чувствую его губы на своих губах…
Весь последующий день я витаю в облаках, не замечаю ничего вокруг и с трудом воспринимаю то, что мне говорит мама.
Могу думать только о Феде и о том, как я снова пойду к нему в больницу. Делаю все, что бы попасть к Федьке не со всей толпой его обычных посетителей, а одна… Болтаем, смеемся. Боюсь и жду того момента, когда начну прощаться, и он… Поцелует он меня снова? Или тот раз приключился только потому, что я плакала, а он хотел меня успокоить? Поцелует? Нет? Помню в детстве у нас была такая считалочка: «Любит — не любит. Плюнет — поцелует». Так поцелует или… плюнет?
Целует…
Губы опытные, настойчивые. И руки такие горячие, что, кажется, жгутся через ткань… Отрывается, рассматривает мое перепуганно-счастливое лицо. Проводит пальцем по линии щеки, по вспухшим от его же поцелуев губам. Улыбается.
— Беги домой, госпожа профессор. А то ведь я могу решить, что ты это всерьез…
Не понимаю, что он имеет в виду. Да и слышу его плохо. В голове какой-то шум и верчение… Кажется, это со мной произошло снова… Я ведь, похоже, влюбилась по-настоящему… Второй раз в жизни. Но о первом лучше не вспоминать. Да и зачем? Я так счастлива!
Стрельцов предлагает мне съездить к Сашке, что бы забрать с его дачи мои вещи. Естественно, едет и Машка. Мои друзья все еще гостят на привычном, давно обжитом нами поле — за забором пестрят палатки и раздаются голоса.
Идем туда. Я должна извиниться перед ними, а главное извиниться перед Сашкой. Все-таки мы дружим столько лет. Разговор получается муторным. Он жестоко обижен. И на меня за то, что я использовала, как он говорит, «запрещенный прием», и на Федора за тот удар, который тот нанес по его, Сашкиному, мужскому самолюбию. Приходится кое-что рассказать. И о том, кто такой Федя, и о том, что сейчас он лежит в больнице, и ему только что вырезали из ноги пулю, которая предназначалась мне…
— Только маме не говори, а то она тут же все моей выболтает.
— За кого ты меня принимаешь? Слушай, а в какой больнице он лежит? Я бы, может, навестил…
Диктую ему адрес, а сама внутренне потешаюсь — похоже героический Федя сам того не зная обрел новую «поклонницу»… Вот ему будет сюрприз! Но на самом деле сюрприз ждет меня. Стрельцов с Машкой довозят меня прямо до подъезда моего дома и тепло прощаются. Зато мама встречает мое появление великолепным молчанием.
Но не в этот раз. Обычно ее молчание меня страшно гнетет, теперь же я слишком поглощена мыслями о Федоре, чтобы замечать вокруг хоть что-нибудь. Мой внутренний Икар уже застегнул на груди кожаные ремешки, с помощью которых за его спиной закреплены крылья из воска и птичьих перьев, и устремился ввысь…
В итоге мама не выдерживает первой. По-моему, впервые за всю мою жизнь.
— Анна. Я должна серьезно с тобой поговорить… Выясняется, что Сашка то ли не сумел, то ли нарочно не стал держать рот на замке, и теперь моя мама в очередной раз «знает все». По крайней мере, она так считает. Хотя на самом деле знает она только то, что я сама же рассказала Сашке. В его интерпретации и с ее толкованием это «все» выглядит так: я связалась с уголовными элементами, в результате оказалась втянута в их криминальные разборки, чуть не погибла, но уму-разуму так и не набралась, раз до сих пор продолжаю общаться с ними. И даже навещаю одного из них в больнице.
— Мама, ты все путаешь. Он совсем не уголовный тип, а как раз наоборот — майор спецназа, служит в подразделении, которое занимается борьбой с организованной преступностью.
— Все они одним миром мазаны.
— Мама!
— Что мама? Если бы ты не крутила носом, а вышла замуж на Сашу…
Этого я вынести уже не могу и все-таки взрываюсь:
— О господи! Мама! Ну я ведь говорила тебе, что он голубой!
— Ну и что? Как это может помешать вашей семейной жизни?
Молчу, даже приоткрыв рот от изумления.
— В семье что главное? Взаимное уважение, чтобы супруги имели сходные взгляды на жизнь, общий круг общения, чтобы интересовались одним и тем же.
И ведь она искренне верит в это!
— Мне всегда казалось, что не менее важно и другое…
— Это ты про секс? — даже кривит губы от презрения. — Но вы же оба высокообразованные, культурные люди. Разве может эта животная возня стать для вас моментом определяющим?
Ксюха бы сейчас сказала: «Ёперный театр!» и несмотря на мое нетерпение к мату и его заменителям, не могу не признать, что была бы она совершенно права. Ухожу. Но успеваю услышать у себя за спиной глухое ворчание:
— От секса этого — одно зло.
И столько в этом коротком дурацком высказывании чувства, что я внезапно все понимаю. Это ведь ее прошлое, ее собственный трагический опыт в любви дает себя знать.
Травма, как видно, была так велика, так сильно ударил поступок отца и по ее женскому самолюбию, и по вере в людей, что она уже тогда окружила свою душу непроницаемым коконом. Не от черствости души, а как раз наоборот, из-за ее повышенной ранимости. Слишком страшно было вновь решиться на какие-то чувства, снова подпустить к себе близко чужого человека… Она так несчастна! Несчастна всю жизнь.