Чужое оружие
Шрифт:
Он тоже волновался. Не все еще укладывалось в его сознании, возникали сомнения, была неуверенность в правильности своих предположений, но уже в полную силу работала интуиция, которая своим неразгаданным путем не дает ошибиться в главном. Она рождалась не сразу. Появлялась, когда вырисовывалась своя концепция относительно определенных событий и явлений. В каждом новом деле Дмитрий Иванович сначала находился как бы в роли ассистента, который получал готовые мысли, версии. Чем глубже он вникал в обстоятельства, чем ближе знакомился с людьми, тем скорее созревало свое решение.
Так было с художником Сосновским и во время розыска убийцы Каталин Иллеш…
В деле Марии Чепиковой и Лагуты он до сих пор оставался чуть ли
Коваль засмотрелся на очертания деревьев, что вырисовывались в серой утренней мгле, словно проявляясь на фотобумаге. Повернувшись к Чепикову, спросил:
— Вы ревновали свою жену к Лагуте?
— Не знаю.
— Как это не знаете? — удивился Коваль.
Чепиков лишь рукой махнул.
— Вы говорили, что ненавидите его.
— То была не ревность, — пробормотал он наконец, и серые предутренние тени легли на его лицо. — Я не знаю, как это называется. Я хотел убить Лагуту и, наверно, убил бы… За Марию и за все, все!.. Но это сделал кто-то другой. Не понимаю, почему их убили обоих?..
— Объясните, почему вы хотели убить Лагуту, если не ревновали? — спросил Коваль.
Он снова потянулся за авторучкой. Вспомнилась когда-то прочитанная статья, в которой доказывалось, что шекспировский мавр задушил Дездемону не от ревности, а из-за нестерпимого чувства оскорбления, задушил во имя господствовавшего в тогдашнем обществе морального закона, который требовал смерти изменнице. Образуясь из оскорбления, растоптанного достоинства, стыда перед людьми, подогретая чувством собственника, ревность и сейчас дает неожиданные вспышки, и тогда замирает в человеке разум, черный огонь безумства пожирает его.
— Лагута погубил ее душу, — твердо сказал Чепиков. — Он разрушил нашу семью, и делал это хитро, божьими словами. Маруся меня любила, и я всегда ей верил. У меня к ней не просто любовь — благодарность была, что не оттолкнула, что поняла и полюбила. Ради Маруси я готов был на все. Но потом беда случилась. Родился мертвый ребенок… С тех пор все и перевернулось. Маруся сама не своя стала. Одно — по больницам да по больницам, и все без толку… Потом Степанида вмешалась, стала к Лагуте посылать. Дескать, он слово заветное знает, вера у него какая-то особая и сам чуть ли не господь бог. Мол, поклонитесь ему — и сбудутся надежды… Я, конечно, отказывался. Какой там бог и какие надежды! Мне врачи все по науке объяснили. Но Маруся тайком взялась бегать к соседу. Вижу, книжечки всякие с молитвами и песнями приносит и читает. Странная стала, дом забросила, к работе руки не лежат, ходит неприкаянная. Пропадает моя Марусенька… Пытался говорить с Петром — не лезь ты в нашу жизнь, не рушь семью. А он такой скользкий, гладенький и мягонький, что и не ухватишь… «Я, — говорит, — добра вам желаю, приходите, помолимся вместе, выздоровеет твоя Мария, и бог даст вам дитя». Мария тоже стала тянуть меня с собой. «Без твоей, — говорит, — молитвы бог не поможет, вдвоем молиться надо». Я уже и так и сяк убеждал, и Лагуту снова не раз просил: оставь ты в покое наш дом. Правду сказать, злость подогревала, пристрелить его хотел, даже пистолет с собой носил. И не мог. Не война, как на человека руку поднимешь! Но ведь должен себя и семью свою защищать. За Марусю страшно переживал. Казалось мне, что попал я в тупик и нет у меня никакого выхода. Выпьешь — вроде и выход находишь, а протрезвеешь — и снова нет его… И Маруся — как неживая, тенью ходила. Замучилась вконец. Что бы я ни делал, как ни говорил — ничего не помогало. И с матерью пытался найти общий язык. Но где там! Она в этого Лагуту до беспамятства верила… Святым его называла… Червяк он гадкий! Всю войну просидел на хуторе. Больным прикидывался, юродивым, а фактически — дезертир. Сама Степанида говорила.
— Дезертир? — задумавшись, спросил Коваль. — А конкретно?
— Спросите Степаниду. Я в Вербивке у них всего несколько дней раненый лежал, а они все время здесь при немцах жили.
— А кроме Степаниды кто еще об этом знает?
— Наверное, никто. Деревню немцы сожгли. Две-три хаты осталось… Людей тех уже нет…
— Хорошо, продолжайте, — сказал Коваль.
— Значит, узнал я, что Маруся в Черкассы не только к врачам ездит. А еще в какой-то молитвенный дом ходит. И тоже Лагута втянул. Я, конечно, ей запретил. Но как в стенку горохом. Тогда сам поехал в Черкассы, зашел в милицию и об этом доме рассказал. Что какой-то пророк Михайло и другие молящиеся там очень подозрительные люди и все другое такое… В милиции сначала отмахнулись. Дежурный сказал: «Молятся — и пускай себе молятся. Конституцией это не запрещается…» Да они там, — говорю, — разные безобразия творят! Я настаивал. Тогда он говорит: «Хорошо, пиши заявление, все, что знаешь, на имя начальника городского отдела». Написал я заявление, отдал. Знал бы, чем это для меня кончится! — тяжело вздохнул Чепиков. — Лучше бы себе правую руку тогда отрубил. Понял, да поздно! Видите, как банда эта, Христовы братья, отомстили. Вот и выходит, что сам я, своей дурьей башкой, накликал беду. Да, в гибели Маруси и я виновен. Еще как виновен!..
— Говорите, отомстили вам? С помощью вашего же парабеллума? Как же он к ним попал?.. Неувязочка получается, Иван Тимофеевич, неувязочка.
— В том-то и дело! В том-то и дело! — Чепиков даже вскочил со стула.
Коваль приказал ему сесть и, подождав, пока подозреваемый немного успокоится, с иронией в голосе произнес:
— А Лагуту почему убили? Выходит, и ему мстили братья?
— Если бы я знал, — устало пожал плечами Чепиков.
— Расскажите подробней о том доме в Черкассах, куда ваша жена ездила.
— Не могу сейчас, — выдохнул в ответ Чепиков. — Устал я, гражданин подполковник. Отправьте назад в камеру.
Коваль посмотрел на Чепикова и понял, что он действительно ничего нового не скажет, будет в лучшем случае повторяться.
— Что вы еще хотите заявить по делу? — На самого Коваля произвела неприятное впечатление его официальная фраза, которая подчеркнуто сухо прозвучала после пылкой исповеди Чепикова. Но он исполнял служебный долг, который требовал придерживаться узаконенной формы допроса.
— Ничего.
— Тогда прочитайте и распишитесь. — Он придвинул Чепикову исписанные страницы. — Я вас еще вызову. Но если что-нибудь вспомните и захотите сказать, сообщите, я приду.
Провожая взглядом Чепикова, которого конвоир выводил из кабинета, Коваль почему-то вспомнил о Ружене и с удовлетворением подумал, что у этой женщины, которую он любит, твердые убеждения и сильная воля.
III
Она лежала, наслаждаясь ласковым теплом утреннего солнца, и лениво рассматривала светлый горизонт. Синяя чаша моря казалась ей выпуклой, и, как в детстве, ее поражало, что море не выливается, удивляла эта выпуклость земли, подтверждаемая любым выплывающим из-за горизонта корабликом.
Разглядывая бесконечное голое море, она, скучая, загадывала, через сколько минут появится из-за горизонта мачта или труба корабля. И все время проигрывала, пока откуда-то сбоку наконец не выплыл крохотный ослепительно белый пароходик.
Было тоскливо. На лежаках около самой воды загорали отдыхающие. Кто-то судачил о женщинах, рядом трое мужчин играли в карты. Когда Ружена закрывала глаза, до нее сквозь шум моря долетали обрывки фраз, выкрики игроков. Но она ни к чему не прислушивалась, никого не хотела видеть.