Цицерон
Шрифт:
Самый серьезный упрек, который можно сделать автору, состоит в беглости и эскизности описаний собственно исторического — в отличие от культурного и хроникально-политического — фона. Поэтому будет, может быть, небесполезно напомнить основные события рассматриваемой эпохи в их логической связи. Кризис Римской республики, вызванный причинами, обозначенными выше, впервые стал очевидным в первой половине II века до н. э. Выйдя в 201 году победителем из тяжелейшей в своей истории войны с Карфагеном, могучим городом-государством Северной Африки, державшим под своим контролем все Западное Средиземноморье, Рим тут же погрузился в серию войн против городов-государств Греции, господствовавших в Восточном Средиземноморье, которые завершились уничтожением в 146 году богатейшего греческого города Коринфа и превращением Греции в римскую провинцию под именем Ахайи. Рим стал хозяином одного из главных мировых очагов древней цивилизации — всего античного Средиземноморья. Начался процесс интенсивного взаимодействия римского и греческого начал, которому предстояло в конечном счете привести к созданию единой синкретической культуры античности, а Римскую державу сделать мировым государством. Пока что было не взаимодействие, а насыщение Рима сокровищами, рабами и привозной роскошью, делавшее труд мелких и средних римских крестьян не конкурентоспособным, непрестижным и, следовательно, во многом бессмысленным — на протяжении II века из деревни ушли и пополнили ряды римских люмпенов 20 процентов крестьян, каждый пятый. Видя, как тает старое римское крестьянство, эта становая сила республики,
В той или иной связи многие из этих событий в книге упоминаются, а иногда и описываются довольно подробно, хотя связного, единого фона так и не образуют. Важно отметить следующее. Для нас остается незыблемым и очевидным, что в исторической жизни на любом ее этапе люди прежде всего обеспечивают свое выживание и воспроизводство, что они достигают этого трудом, что условия и характер труда, возникающие в процессе труда отношения образуют основу общественного бытия, что политика и торговля, реформы и войны в конечном счете тоже обусловлены интересами выживания, воспроизводства, улучшения условий существования. Книга П. Грималя не рассматривает историческую жизнь римлян в этих ее основах и целиком замкнута в политической сфере. Даже характеристика особенностей римского общественного мировосприятия, римской культуры дана имманентно, вне связи с условиями жизни и труда народа, с его историческим опытом. Подчас это ограничивает смысл описанных в книге исторических явлений. Так, схематизированным и упрощенным предстает движение социальных низов Рима, возглавленное и использованное Клодием. Авантюризм, нравственная нечистоплотность, грубая бесцеремонность Клодия не могут и не должны заслонять объективно обусловленное обострение социальных противоречий и всестороннее ухудшение положения римского плебса, вызвавшие это движение к жизни. Нередко П. Грималь объясняет события, имевшие социально-экономическую или социально-политическую природу, лишь политическими интригами и игрой честолюбий, отводя последним непропорционально большую роль — например, при освещении поведения Антония после Мартовских ид.
Было бы непростительно ограничиться при характеристике книги П. Грималя делением ее особенностей на положительные и отрицательные, на достоинства и недостатки. Главное в ней — постановка всемирно исторического значения политической, культурной и нравственной проблемы, которую можно условно назвать «проблемой Цицерона». П. Грималь предлагает для нее свое решение. Оно заслуживает обсуждения.
Проблема, о которой идет речь, в общем виде может быть сформулирована весьма просто: если одной из важнейших целей государства, социальной группы или личности является выживание и самоутверждение, то в какой мере согласуется реализация этих целей с верностью нравственным нормам, возможно ли их осуществление, говоря словами Маркса, «а la hauteur des principes» — «на уровне высоких принципов». Или еще проще: никакое развитое общество, никакой живущий в нем человек не могут жить без соблюдения нравственных норм: следование этим нормам предполагает, если надо, отказ от успеха и выгод; но никакое развитое общество и никакой живущий в нем человек не могут также не стремиться обеспечить себе успех и выгоды. «Если полагать цель жизни в успехе, — написал однажды Жан-Жак Руссо, — то гораздо естественнее быть подлецом, чем порядочным человеком». Так ли это? Нельзя ли все-таки объединить оба императива? Как? Цицерон одним из первых в Европе всю жизнь пытался их согласовать. Важно посмотреть, каково найденное им — или воплощенное в его судьбе и творчестве — решение. Практическое совмещение реальной политики и нравственной ответственности в сознании и в деятельности политических руководителей — а Цицерон был оратором прежде всего политическим и в определенные моменты руководителем государства — представляет собой одну из самых трудных, самых трагических задач, известных истории. «Добродетель и власть несовместны», — утверждал римский поэт; все дело в том, однако, что длительное время оставаться «несовместны» они тоже не могут.
Нравственное сознание римлян эпохи Цицерона имело особую структуру. Их прадеды еще не относились к себе как к автономным личностям, выделенным из гражданского коллектива, и потому самостоятельно ответственным за моральный смысл своего общественного поведения. Потомки римлян Цицероновой поры, пережившие крушение полисной системы ценностей, духовный опыт позднего стоицизма, протохристианские и около-христианские настроения, уже не сомневались в том, что нравственная ответственность носит личный характер. Цицерон и его современники находятся посредине этого пути. Они уже воспринимают действия государства рефлектированно, как подлежащие нравственной апробации, но критерии такой нравственной апробации носят еще внеличный характер, принадлежат еще той же государственной сфере. В основе таких нравственных критериев лежала верность государства своему внутреннему принципу, своей идеальной норме, то есть прежде всего заветам предков и законам — как созданным людьми, так и данным Риму его богами.
В III веке до н. э. знаменитый полководец этой эпохи Клавдий Марцелл вел войны потому, что это было нужно сначала для расширения владений Рима и укрепления его могущества, потом для спасения римской общины от Ганнибала; обосновывать свои действия чем-либо, кроме практической целесообразности и выгоды государству, ему не приходило в голову. Цицерон развил целую теорию войн, которые лишь в той мере соответствуют величию Рима и подлинно полезны ему, в какой оправданы с точки зрения права и потому справедливы. «Не может быть справедливой никакая война, — утверждал он, — если она ведется не ради возмездия или отражения врагов». Величие Рима и его бесчисленные победы были в глазах Цицерона следствием таланта его руководителей и самоотвержения его народа, но могли принести свои плоды лишь «благодаря благочестию и вере, благодаря той никому больше не свойственной мудрости, что позволила нам понять: всем руководит и всем управляет воля богов; вот этим-то мы и превзошли остальные племена и народы».
Поэтому как никто, кажется, до него и мало кто после него, подчеркивал Цицерон нравственные аспекты общественно-политической деятельности, ее обязательное соответствие законам государства и законам божественным. Обосновывая необходимость предоставления чрезвычайных
И в то же время никто, кажется, из моралистов среди римских политиков до него и мало кто после него не нарушал столь часто принципы морали, которые проповедовал, из честолюбия, ради утверждения своей политической программы, а главное — ради самого принципа политической деятельности, цель которой — победа и успех и которая даже по самым высоким соображениям отсыпаться от этой цели не может. Но между аморальным поведением «во имя высших целей» и аморальным поведением во имя собственных интересов граница очень зыбкая. Цицерон всю жизнь отстаивал принцип согласия сословий, ибо только в единении всех сил государства полагал возможность сохранить республику с ее традициями и ценностями, но во имя осуществления этой программы шел на политические интриги, на сомнительные, а то и просто противозаконные сделки, которые не оставляли и следа от морального содержания самой программы; так было, когда он произносил речи в защиту Фонтея или Гая Рабирия, так выглядит многое в Филиппинах. В книге П. Грималя описан также ряд случаев, когда Цицерон добровольно или вынужденно брался защищать людей, которых ранее сам же разоблачал как насильников, грабителей, подлых интриганов, как в середине 50-х годов, когда после возвращения из изгнания он выступал адвокатом им же некогда заклейменных Габиния и Ватиния. Красноречивый защитник неподкупности судов и судебных ораторов, он систематически нарушал, находя для этого разнообразные и хитроумные способы, старинный Цип-циев закон, запрещавший судебным ораторам получать денежные вознаграждения от подзащитных. Так было, например, впроцессе Корнелия Суллы.
Какой же из двух Цицеронов подлинный — защитник высоких духовных норм государственной жизни или хитрый и трусливый интриган? Французские революционеры эпохи Конвента и якобинской диктатуры, русские декабристы видели в Цицероне воплощение исторического и нравственного величия Римской республики. «Ив Цицероне мной не консул — сам он чтим За то, что им спасен от Катилины Рим», — писал Рылеев. В ту же эпоху, однако, нравственный пафос речей и трактатов Цицерона уже начинал восприниматься как далекая от жизни или лицемерная декламация, скрывающая в лучшем случае политическую наивность, а в худшем — обыкновенное корыстолюбие. Подобный взгляд получил подтверждение и развитие в академической историографии Древнего Рима (прежде всего немецкой) и сохранял свою силу вплоть до середины нашего столетия. Перелом произошел в 1930—1950-е годы, когда сначала в коллективной статье многотомной международно авторитетной «Реальной энциклопедии классической древности», а потом в трудах ряда крупных ученых (прежде всего покойного Карла Бюхнера) акценты оказались переставленными, и на первый план снова вышли высокие духовные и нравственные достоинства самого Цицерона и дела, которое он делал, — его противостояние темным погромным силам общества, создание европейской либеральной традиции, неприязненно настороженное отношение к единоличной власти.
Не скрывая, что в некоторых случаях мотивы политического, общественного и даже личного поведения Цицерона были довольно низменны, П. Грималь в целом рассматривает своего героя в духе последней из изложенных концепций, всячески подчеркивая благородство мотивов, которыми в ряде случаев руководствовался Цицерон, его верность своим принципиальным установкам и его умение рассматривать политические вопросы с философских позиций. В начале книги верность великого оратора своим нравственным убеждениям, с одной стороны, и теневые стороны его судебной и политической деятельности — с другой, еще в какой-то мере предстают как две стороны единого противоречивого и сложного явления, имя которому Марк Туллий Цицерон. Но чем дальше развивается рассказ, тем чаще считает автор необходимым найти для своего героя оправдание любой ценой. Если, например, в 66 году в речи «В защиту Клуенция» Цицерон отстаивает интересы людей, которых несколькими годами раньше сам же осуждал, и это неоднократно вызывало порицания у современников и у ученых нового времени, то автор будет упорно искать в деталях процесса поводов оправдать переменчивость оратора. Поводы для оправданий такого рода подчас вполне очевидно искусственны и произвольны: в 60 году, например, Цицерон выпускает сборник своих речей 63 года, как он их называет «консульских». Исторический и литературный контекст не оставляет сомнений, что то был один из шагов, направленных на увековечение Цицероном собственного консульства и продиктованных крайним тщеславием. Автор ради оправдания оратора создает очень сложное, искусственное и, главное, ни на какие источники не опирающееся построение: в издании консульских речей он предлагает видеть попытку укрепить свой авторитет — только и именно ради того, чтобы поставить этот авторитет па службу Помпею, который, по расчетам Цицерона, мог в те годы сыграть значительную роль в объединении разнородных общественных сил и тем содействовать согласию сословий, и, следовательно, усилению римской общины в целом. Таких примеров в книге немало. Каждый из них, взятый сам по себе, может быть более или менее убедительным; благородные мотивы, которые автор книги стремится разглядеть в основе подчас совсем не благородных поступков его героя, — более или менее остроумно найденными. Суть дела от этого не меняется — рядом с теоретическими построениями и декларациями гражданской доблести все равно остаются поступки, им прямо противоречащие.
Есть еще одно в высшей степени существенное обстоятельство, осложняющее положение. Внимательно познакомившись с книгой П. Грималя, читатель убеждается, что Цицерон отнюдь не только провозглашал моральные заповеди в речах и трактатах и нарушал их в практическом поведении — он неоднократно доказывал также на деле, что готов в соответствии с ними жить и действовать. В 80 году до н. э. Римом недолго и единовластно правил диктатор Корнелий Сулла. Его приближенные и в первую очередь всемогущий вольноотпущенник Хрисогон под разными предлогами грабили граждан, убивали каждого, кто стоял на их пути, и никто не решался оказать им сопротивление. Очередной жертвой Хрисогона оказался некий Росций из городка Америи. Все попытки пострадавшего добиться справедливости были тщетны. Ни один из адвокатов Рима не брался за это дело, и только начинавший двадцатишестилетний Цицерон согласился защитить Росция, разоблачил козни всесильного временщика и добился восстановления справедливости. Процесс не принес Цицерону никаких материальных выгод; мало того — после суда он вынужден был бежать из Рима. Ситуация повторилась в 63 году, когда на долю Цицерона-консула выпала обязанность пресечь опасные замыслы заговорщиков — Катилины и его сообщников. Необходимость такого шага была ясна всем, но брать на себя ответственность за казнь римских граждан не решался никто. Цицерон решился. Это опять-таки не принесло ему ничего, кроме преследований, опасностей, нареканий и... славы в потомстве. А ведь то были поступки в его жизни отнюдь не единичные.