Цирк
Шрифт:
– Я искал тебя, – объяснил он вместо приветствия.
– Садись сюда. Я заняла тебе место.
Она была бледнее и красивее, чем когда-либо. Панчо в ковбойском костюмчике грыз яблоко, намазанное вареньем.
– Ешли выиграют чужие, мы ш Карлитошом шпуштимшя на поле и перештреляем их иж швоих пиштолетов.
Он хотел еще что-то сказать, но его слова потонули в криках зрителей. Обе команды уже выстраивались на поле. Вдруг Пабло почувствовал выше локтя слабое прикосновение ее руки.
– Я боюсь, Пабло.
– Боишься? – У него внезапно заколотилось сердце. – Чего?
– Не знаю… Конечно,
Последовало молчание. И словно желая прервать его, судья свистком дал сигнал к началу встречи.
На Кубинской улице, напротив парка Музея XIX века, его наконец отпустили. Падая, он ударился о край тротуара возле грязного отверстия водослива и с четверть часа лежал не двигаясь, глядя на рану на руке выше локтя, из которой еще сочилась кровь. Здоровой рукой он машинально ощупал карман, где была бутылка, но не нашел ее. Он в гневе огляделся, высматривая, куда бежали его недруги: пользуясь замешательством, кто-то из них, видно, вытащил у него бутылку. Затем, сделав усилие, он встал на ноги.
От нескончаемого потока людей, двигавшихся по улицам, у него закружилась голова: то ему казалось, что прохожие плывут как бы сквозь туман хлороформа, – то они вдруг начинали дергаться с лихорадочной поспешностью, словно в старом кинофильме. Образы в его голове стремительно сменялись один другим. Улица вздымалась, опускалась и снова вздымалась. Время от времени к нему подходили люди, спрашивали про его рады, вызывались проводить. Но Канарец кричал, что чувствует себя превосходно, пусть его оставят в покое, он предпочитает сам добираться до дому, хотя бы на карачках. Он пытался войти в два бара, но его выгнали, потому что он был грязен, растерзан и не имел при себе денег. Наконец, сам не зная как, он очутился перед парадным своего дома. Кто-то, верно Пилар, уже задвинул засов. Охваченный яростью, Канарец бешено заколотил молотком в дверь.
– Иду, иду!.. – послышался изнутри голос Ремедиос.
Затем дверь распахнулась, и дом наполнился плачем и стенаниями.
– Папа!..
– О боже мой!..
– Папа!..
– Что с тобой случилось?
Бледные и дрожащие дочери бросились к нему, ломая руки и заливаясь слезами.
– Ты ранен!
– О, посмотри на его руку!
– Иди помоги мне. Мы проведем его в мою комнату.
Он нехотя позволил довести себя до кожаного кресла. Женщины суетились вокруг него, шепча молитвы.
– …да будет воля твоя яко же на…
– Молчать! – крикнул он. – Меня раздражает ваше шушуканье.
Они покорно и испуганно притихли и принялись по частям раздевать уже оплаканное тело.
– Принеси спирт.
– Скорей. Бутылку дезинфицирующего.
– Подержи его руку. Я наложу повязку.
Канарец, дрожа от бешенства, оглядывал их. Молчаливые, деловитые, они суетились вокруг него, как монахини или сиделки, стыдливо избегая всяких намеков на состояние, в котором он находился.
– Ну да, да! – крикнул он им. – Я пьян!
Он твердил это, пока не охрип. Потом вдруг воспоминание о событиях вчерашнего вечера с головокружительной быстротой пронеслись у него перед глазами. Накануне он поссорился с внуком и обеими дочерьми, ушел из дому, хлопнув дверью, и как
Острое сознание своего одиночества наполнило его ни с чем не сравнимой горечью. Он был один. Его дети больше не его дети. Мир, за который он боролся и страдал, рухнул. Осталось настоящее – уродливая карикатура на его грезы, лишенная всякого содержания пестрая полая скорлупа.
Покрытый мазями, повязками, примочками и пластырями, он оглядел комнату Пилар, статуэтки, гравюры, изображения святых, горящую лампаду в углу, четки на стене. Пилар было тридцать два года, а на вид почти шестьдесят. Ремедиос, с тех пор как овдовела, всегда ходила в черном и перещеголяла в ханжестве свою сестру. Он увидел, как в дверь просунулась боязливая фигурка внука, худого, рахитичного, с остриженной под машинку головой, в сползающих на нос очках. То был единственный мужчина в семье, тот, кто – как мечтал он когда-то – продолжит его род и кровь.
– Оставьте меня в покое! – закричал он, отталкивая заботливые руки дочерей. – Идите вы все к черту!..
– Но, папа…
– Убирайтесь!.. Вон отсюда!.. Не желаю вас видеть!..
– Дедушка!.. – пролепетал внук, пытаясь приблизиться к нему.
– И прежде всего ты!.. Слышишь?!.. Ты первый!..
Перетрусивший внук в слезах выскользнул как тень из комнаты. Несколько успокоившись, Канарец снова откинулся на спинку кресла и со смешанным чувством презрения и жалости позволил услужливым дочерям обматывать и дальше бесконечным белым бинтом свое расшибленное плечо.
Часть третья
Главная автострада пролегала по неровным уступам горного отрога. По одну сторону дороги громоздились скалы в зеленых пятнах сосен, по другую – отвесно спускался обрывистый склон морского берега, о который внизу разбивались волны. Газеты окрестили этот участок «дорогой смерти», и согласно статистике, ой каждый год оказывался обладателем национального рекорда по числу несчастных случаев. Но ни статистика, ни строгие предупреждающие надписи «Осторожно» или «Опасно» не производили особого впечатления на таких знатоков своего дела, как Джонни, которые искали случая щегольнуть ловкостью за рулем. Намертво вцепившись в гудрон дороги, которая вся состояла из непредвиденных поворотов, где не было даже уклона, водитель с гордым видом гнал машину со скоростью, превышающей семьдесят километров в час.
Откинувшись на заднем сиденье, Ута предоставил ему полную свободу. Вот уже несколько минут в его голове кружились сбивчивые мысли, и он тщетно пытался привести их в некоторый порядок. Знакомый пейзаж по сторонам шоссе, неотвязно напоминавший о скором возвращении домой, поневоле ставил его перед множеством проблем, о которых он до сих пор всячески избегал думать. И первой вставала проблема четырех тысяч песет, которые он задолжал хозяину такси. Кроме того, нужны были деньги, чтобы прожить ближайшие недели. В беспощадном свете фактов его поездка в Мадрид оказалась круглой неудачей. Заем, предоставленный ему братом, улетучился. Вместо того чтобы принести с собой шерсть, он сам возвращался стриженым.