Цистерна
Шрифт:
Снисходительно взяли.
А на подоконнике стоит болотного цвета эмалированный чайник — символ равенства, братства и счастья. Все без исключения — и начальник, и дежурный, и участковые, и задержанные — все подходят к окну, берут его за ручку и, слегка наклонив голову, тянут воду прямо из выгнутого носика…
В те самые первые дни их новой власти никто из нас и не мог понимать истинных размеров и значения того, что совершилось. все сидели по домам, на улицу боялись нос высунуть, прислушивались к стрельбе…
Каждый день мы с нетерпением ждали возвращения Матрены, которую с превеликилш предосторожностями
Скудные наши запасы растаяли очень быстро, Матрена все чаще возвращалась без хлеба… И я принял решение пойти к ним на службу. Отец с матерью пытались протестовать, на делать было действительно нечего.
Я прослужил у них в общей сложности сорок с лишним лет. И теперь они даже платят мне пенсион, который считается завидным… Я переменил у них уйму должностей, главным образом консультировал, давал советы, которые, впрочем, почти и не принимались во внимание… Иногда я даже что-то подписывал, но никогда, никогда ничего не решал…
Но первую свою службу не забуду до гроба.
Вообразите себе шкаф, простой деревянный шкаф под красное дерево…
Нет, не так… Лучше все по порядку.
Устроил меня на эту службу однокашник отца и как бы друг нашего дома Павел Семенович. (Кстати сказать, совершеннейший идиот, я за всю свою жизнь ни до ни после не встречал ничего подобного.) Так вот этот самый Павел Семенович почему-то стал каким-то начальником в Политотделе Политуправления Реввоенсовета Республики. (Вот на каком языке они уже тогда изъяснялись.)
Он составил мне протекцию, и я получил в этом же Политотделе должность делопроизводителя. Производил я вот какое дело. Ко мне поступал приказ Реввоенсовета о назначении имярек военным комиссаром или заместителем военного комиссара какого-нибудь города, уезда или даже целой губернии. И на основании этого приказа я выдавал имяреку мандат — красную книжечку с золотым тисненым гербом… Кроме того, я делал выписку из этого приказа и клал ее в отдельный картонный формуляр…
И вот теперь вообразите себе шкаф, не такой уж большой, под красное дерево, и в нем — множество щелей-ячеек. Шкаф этот тогда символизировал всю Россию, а щель — губерния, уезд, город. В каждой ячейке два формуляра военный комиссар и его заместитель…
Теперь-то я себе ясно представляю, что за всем этим стояло бесчисленные аресты, обыски, расстрелы, закрытые церкви, узаконенные грабежи… А тогда как-то об этом не думалось. Тогда я должен был внимательно следить за новыми назначениями и за перемещениями комиссаров и сейчас же перекладывать формуляры из одной щели в другую…
Я совсем не помню теперь имен. Да и вряд ли многие из моих тогдашних мандатоносцев уцелели или даже у мерли своей смертью… Но две фамилии я хорошо запомнил — Киров и Жданов. Их формуляры почему-то следовали в моем шкафу, как нитка за иголкой, куда один, туда сейчас же и другой, куда сей, туда и оный…
И все это — Политотдел Политуправлении Реввоенсовета Республики — все это помещалось в известном
Они занимали частные квартиры, например кабинет Павла Семеновича был в чьей-то белой спальне, и его страшные посетители рассаживались на мягких атласных пуфиках… А мой шкаф стоял в бывшей детской… (Этим, очевидно, подчеркивалась невинность моей игры с формулярами.) В углу комнаты пылился старый волшебный фонарь, а из-под самого шкафа я однажды извлек куклу с оторванной рукой…
Но вот о чем я сейчас подумал. Интересно, кто же сделал, кто изобрел, кто заказал столяру этот шкаф с ячейками? Ведь когда они меня наняли, он уже стоял и вся эта система была разработана…
Неужто они ее еще в Женеве придумали?..
Служил я у них тогда, конечно, не из-за жалованья…
Надо сказать, что такого смехотворного жалованья я не получал за все сорок лет моего самовольного рабства. Выдавали мне два неразрезанных рулона керенок — зеленые двадцатки и коричневые сороковки…
Там, у Сретенских ворот, еще до катастрофы был ресторан «Саратов». Ну а в мое время, конечно, он был. закрыт, и все же на этом месте всегда стояли лихачи… Так вот всего моего жалованья, этих двух рулонов денег хватало ровно на одну поездку куда-нибудь на Арбат или на Пречистенку.
А служили мы все из-за пайка. (О, страшное и великое, могучее советское слово — ПАЕК!) О выдаче его, пайка, нас предупреждали загодя, за день… И мы назавтра являлись все на службу с саночками. Я, например, с теми, что когда-то несли меня с ледяной горки на Чистых прудах…
И вот после присутствия во дворе, подальше от посторонних глаз нам из подвала выдавали паек — мешок муки, мешок крупы или чечевицы, маленький мешочек сахара или кураги, постное масло… Все это бережно нагружалось на саночки, и — с Богом. Я вез свою добычу сначала к Мясницким воротам, а потом моим старым гимназическим маршрутом, Чистыми прудами… Скользишь, прыгаешь с сугроба на сугроб, с одной гигантской снежной волны на другую… (Дворники к этому времени совершенно раскрепостились, и Москву решительно никто не убирал.) Я балансирую, осторожно переступаю, а саночки с пайком катятся за мною, тянутся, как октябрь за февралем, как за Кировым Жданов…
ТОЛКОВИТЫЙ МУЖИК
Домик у нее аккуратненький, и стоит он, отступя от порядка, на окраинной улице. Грядки перед тремя окнами фасада на загляденье ухоженные и ровные. В сенях стоит неповторимый запах деревенского жилья. Пахнет своим квасом и еще непонятно чем, совершенно домашним.
Задняя изба — так называется первая комната, где она и принимает гостей, — сияет чистотою. На столе светится самовар, который от времени и усердных чисток с песочком и кирпичом почти потерял никелировку и теперь показывает свое желтое медное тело. Лавки, бок печи, на полу настланы клеенки. Всюду мелкие груши и яблоки в корзинах и тазах. В углу — Царица Небесная, Владимирская, и перед Нею — лампада.