Цистерна
Шрифт:
Назад завалилась, к стенке…
Хе-хе — к стенке!..
Я стараюсь теперь никогда не ходить по Лубянке…
Я избегаю Мясницкую и Милютинский…
Но как-то раз весенней ночью занесло меня на бессмысленную площадь, которую они себе там устроили. И вдруг мне померещился монумент…
Было это тоже довольно давно. Я еще жил в Москве, еще ходил к ним в должность, но шашлычник к тому времени уже подох и лежал в паноптикуме. А резвый его преемник как раз тогда давал мертвецу знать свое колье-то…
И вот той светлой ночью представился мне на этой площади невероятных размеров недостроенный (непременно недостроенный!) обелиск, сложенный из камня и кирпичей, сейчас составляющих их дома. Не только эти — высокие, главные, но и все те незаметные, где они пошли метастазами и по Кузнецкому, и по обеим Лубянкам…
Да, да взорвать бы их все в одну прекрасную ночь — ведь есть же инженеры, есть же такие способы, чтобы дом рухнул, осел, не потревожив даже спящих соседей…
И сложить бы обелиск в память всем сгинувшим со света в этом самом месте…
И пусть он займет всю их площадь…
И не надо никаких надписей, не надо никаких слов…
А вот и первая смерть, первая ласточка…
В душном и грязном городском автобусе три рейса подряд ездил пьяный. Он заснул и никак
Кондукторше это надоело, и она приказала шоферу ехать в милицию.
Водитель лихо подкатил прямо к «приемному покою», тормознул — пьяный свалился с сиденья и растянулся в проходе…
В автобус вошел наряд.
Милицейские потащили его, применяя популярные способы отрезвления дергали за волосы, терли ладонями уши…
Приволокли в вытрезвитель, а это был уже мертвец…
Вася Дыль-дыль умер прямо за столом в своем полуразвалившемся доме…
На клеенке валялся граненый стакан, раскинулись руки и буйная головушка…
Геройский орден свисал с лацкана вертикально вниз, и, когда в дом явилась милиция, звезда слегка раскачивалась и крутилась на своем золотом колечке…
Есть, конечно, еще один способ справиться о моем бывшем соседе. Есть тут такая тетя Паша — консьержка, она же при лифте, она же убирает лестницу, она же все, решительно все знает о нашей этажерке и ее обитателях… Можно было бы у нее спросить…
Не знаю… У меня какое-то подсознательное предубеждение против всяких о нем расспросов… Мне как будто даже хочется продлить это состояние неопределенности… Наверное, чтобы не натолкнуться на какую-нибудь ужасно пошлую прозу.
Да, тетя Паша, тетя Паша… впрочем, по возрасту она мне скорее годится в племянницы, нежели в тетушки.
А кишиневский мой период, по счастию, почти полностью совпал с нэпом… (Но, слава Богу, кончился не так трагически.)
Бог мой, это было похоже на волшебство — в страшном, мертвом оцепеневшем городе вдруг запахло свежим хлебом, в один день открылись булочные, кафе, магазины, покатили лихачи на дутых шинах, из-под земли явилась роскошная контрабанда — ажурные чулки, бритвы жиллетт, духи из Франции, кофий, вина, ликеры, коньяки…
Самым первым, пожалуй, возник из небытия кафе-ресторан «Гротеск» в Столешниковом переулке. Держал его пожилой тучный еврей, официантки у него были очень красивые, да и кухня отличная… «Гротеск» закрывался в двенадцать часов, и частенько оттуда перебирались в ресторан Вольского, тут же зa углом, Петровка, 17. В третьем этаже, бывшая огромная барская квартира…
А в тот вечер компанию нашу составляли человек что-то десять или двенадцать… Были и дамы., моя пассия и наш муж… У Вольского куражились, наверное, часов до четырех, и тут вдруг решили ехать в Петровский парк, к цыганам… Послали за лихачами, расплатились… Кто-то заметил, что путь далекий — через всю Москву, на санях, и мы стали брать со стола еду на дорогу… Я взял бутылку спирта, подумал и сунул в карман шубы маленькую кофейную чашечку, чтобы было из чего выпивать, пока едем…
Дорогой действительно пили, переговаривались, обгоняли друг друга на сонных улицах и незаметно прикатили в парк…
Долго ломились, стучали в дверь какой-то избы, пока не вышел к нам мужик босиком и с всклокоченной бородой… Отпустили лихачей, толклись на снегу, и наконец мужик снова появился — на этот раз в сапогах и подпоясанный. Прошли за ним в просторную горницу — чисто, лавки, стулья. Вышла заспанная хозяйка, стала собирать на стол…
Хозяин надел армяк и ушел, а мы расселись прямо в шубах, стали выпивать и ждать…
…и вот — одно из чудес моей жизни — чашечка, та самая хрупкая гарднеровская чашечка, которую я тогда прихватил в ресторане Вольского, цела до сих пор. Она много мне послужила в те баснословные года, так и жила в кармане шубы, и через нее проследовал не один литр спирта…
Мне достаточно сейчас подняться и подойти к посудному шкафчику, чтобы достать ее, пыльную, со второй полки… Она зеленоватого, болотном цвета, фарфор очень тонкий, если поглядеть на свет — отдает даже в голубизну… И мне всегда кажется, что это — голубизна далекою зимнею утра…
…a мы сидели в той избе, на столе — спирт, соленые огурцы, капуста, моченые яблоки, и вдруг издалека откуда-то донеслись гортанные голоса и смех, и аккорды, и скрипучие по снегу шаги, приближаются, приближаются, и вот уже вошли цыгане — ввалились с Улицы в цветастых шалях, в хромовых сапогах, со своими смуглыми гитарами, с жемчужными улыбками, с золотыми серьгами…
КЛЯЗЬМА ТРОНУЛАСЬ
— Время это так было около четырех часов. В середине апреля. Нет, в конце, Клязьма уж тронулась. Мост, я помню, уже убирали, но еще машины шли. И вот часа в четыре звонят в милицию из больницы. Доставлен председатель Удольского сельпо с ножевыми ранениями в лицо. Преступление есть. Я старший следователь. Надо ехать. А как ехать, когда Клязьма уж тронулась?.. Мы когда подошли к мосту, с понтона только одна доска метров десять. И вот так она ходит вверх-вниз. Надо идти. Участковый у меня в сапогах, а я в ботинках. Ну, перешли. Там уж лошадь ждет и возчик. Поглядел он и говорит: «Ты в ботинках не пройдешь. Вон участковый в сапогах, он пройдет. Бери, говорит мне, — лошадь, садись и езжай на Иваниху и Золотуху. А мы, говорит, — пойдем пешим». Ну, сел я в кошелку, поехал по дороге. Доехал до Иванихи. «Как, — спрашиваю, — мне попасть на Золотуху?» — «Прямо, говорят, — через озеро». Доехал до озера. А тама вода Лошадь зашла, только седелку вижу да голову. Плывет ли, идет ли — не знаю. Я — назад. Вытащил лошадь. Тут, гляжу, идет почтальон в резиновых сапогах. Я его и спрашиваю: «Где дорога на Золотуху?» Он говорит: «Только, — говорит, — через озеро». Сел он тоже ко мне в кошелку, тронули мы. Но-о, милая… И тута вода в кошелку как хлынет… И мы оба по пояс в ледяной воде. Переплыли мы так-то, а уж на той стороне, на гриве, на бугорке три уж лошади ждут. Я все себя снял, выжал одежду, штаны, кальсоны. Сел на другую лошадь, и тут уж мы благополучно доехали в самое Удолье. И сразу идем в контору сельпо. Там бабы, мужики курят, матерятся. Все ждут советскую власть. И участковый уж там. «Вот, — говорят, — его теперь, сукина сына, накажут». А преступника тута нет. «Он, — говорят, — у любовницы». Пьет. Говорит, все ему нипочем. Говорит, Клязьма тронулась, теперь ни один дурак ко мне не сунется, не приедет. Я, говорит, теперь здесь главенствую. Что хочу, то и сделаю. Пьет, и бутылка у него тама, у любовницы. А я в сельпо и говорю: «Бабы, выручайте, мне штаны надо, кальсоны…» Гляжу, уж все тащат. Штаны и валенки с галошами. Я надел
август 1970
Ага! Опять — красные портьеры…
Нет, тюрьма определенно гипнотизирует, тянет его…
Кабы беды не было…
А может, это и к лучшему?
Тюрьма — известная русская Ипокрена.
Бог мой, не всегда же я был таким медведем, не всегда сосал лапу в своей берлоге… Нет, были когда-то и мы рысаками, и мы бегали, носились по всей Москве… Пожалуй, любил я только Моцарта, консерваторию, концерты… Оперу, балет — гораздо меньше. А к драматическим театрам, как ни старался себя приучить, всегда испытывал непреодолимое отвращение.