Цивилизация Просвещения
Шрифт:
Шансом Европы, одним из ключевых источников устойчивого взрывного роста, как когда-то шансом Греции, стала раздробленность и, разумеется, порождаемые ею войны. Не будь Европа разделена на завидующие друг другу, опасающиеся друг друга, соперничающие государства, незачем было бы ликвидировать отставание. Парадоксальным образом политическая раздробленность Европы яснее подчеркнула унифицирующую роль власти в условиях энтропии и, тем самым, рост, обусловленный неизменно бесполезными попытками наверстать отставание. Наверстывание отставания, цель, выдвинутая государством, способствует подъему слаборазвитой периферии, а в достигших наивысших успехов странах срединной оси усиливает желание «сохранить отрыв». Наверстывание и обгон, недоверие, экспансия и поиски неустойчивого равновесия вынуждают государство идти на глубокие преобразования.
Космополитизм франкоязычной элиты XVIII века — одно из следствий, и далеко не последнее по значимости, счастливой раздробленности Европы на неравные по величине государства,
Соревнование было не только двигателем ликвидации отставания на периферии и развития в странах срединной оси, но и — хотя мыслители эпохи Просвещения не всегда ясно это осознавали — одним из крупнейших вкладов традиционного государства в величие Европы в момент, когда закладывались условия всех последующих рекордов.
Часть вторая
Развитие идей
В системе, предлагаемой нами для плодотворного по возможности понимания XVIII века — конец XVIII века дает нам все, — эпоха Просвещения находится на пересечении двух структур, порождающих движение. Две структуры, движущиеся, но с разной скоростью: очень древние условия жизни и революционный образ мыслей, унаследованный от предыдущего столетия.
В XVIII веке условия жизни и образ мыслей были относительно независимы: фундаментальная перемена способа мышления, произошедшая в 1620—1650-х годах, была уделом очень малого числа людей, живших на ограниченном пространстве; малая научная Европа совпадает с малой политической Европой минус Средиземноморье, которое после Галилея практически выходит из игры. Никогда цивилизация письменного языка, отныне подкрепленная цивилизацией математического языка, не достигала такого уровня автономности. Греческая философия, бесспорно, нуждалась в полисах. Творцам бесконечной вселенной XVII века территориальное государство вкупе с надежностью ренты сообщает трагическое спокойствие перед лицом приказаний, полученных ими благодаря Откровению и методам исчисления. Многие из них были детьми буржуа, всего одно или два поколения назад вышедшими из лавчонки торговца сукном или происходящими отдаленно или непосредственно от сборщиков налогов. Конечно, первоначально их мысль медленно и трудно освобождалась от вещей, от обстоятельств, а значит, от социальной практики, но постепенно она достигла того уровня независимости, который удобно выразить посредством структуры. Эта широкая автономия движения мысли проистекает с одной стороны из окончательного прыжка в абстракцию, с другой — из мудрой картезианской парадигмы. Благодаря этой мудрости в 1630— 1680-х годах развитие идей происходит в темпе, замедляющемся в геометрической прогрессии, чему способствует и косность окружающих обстоятельств.
Восемнадцатый век стал свидетелем незаметной перемены этих обстоятельств. Мы рассматривали ее с трех точек зрения: расширение пространства, увеличение численности населения и, самое главное, рост продолжительности жизни; все это было достигнуто благодаря совершенствованию государства. Одно из условий революции стремительного умножения знаний выглядит теперь иначе: псевдофактор материальной цивилизации, социально-экономических условий жизни кладет начало процессу ускоряющихся изменений. Наступает момент, когда эти изменения становятся заметны, когда на вершине социальной лестницы они сталкиваются с изменениями в образе мыслей. На самом деле в рамках жизненного уклада в целом ничто не отделено друг от друга настолько жестко. И тем не менее наше искусственное построение отражает некую реальность. После пятидесяти освободительных лет поразительной автономности познания происходит подъем от структуры вещей к идеям, властители дум стремятся раздвинуть горизонты, они присматриваются к сферам, прежде безраздельно принадлежавшим политике и религии. После линейного роста 1630—1680-х годов научная революция меняет ритм и стиль. Поле ее амбиций расширяется.
Итак, мы должны вернуться к идеям в тот момент, когда они начинают вновь определяться вещами. Революция идей 1620—1650-х годов, прорыв в области математических наук и небесной механики 1650—1680-х отныне получают развитие в соответствии со своей внутренней логикой, которую мы попытаемся понять. От структуры обстоятельств вернемся к идеям в тот момент, когда структура идей начинает соответствовать обстоятельствам. Структура идей в абстрактных науках испытывает первые признаки падения производительности, круг приглашенных к размышлениям расширяется, и это приводит к некоторому уменьшению абстрактности. Но то, что идеи теряют в силе, они выигрывают в протяженности. Таким образом,
Глава 4
РАСШИРЕНИЕ ОБЛАСТИ ПОЗНАНИЯ
Если революции пятьдесят лет — это уже старая революция. И тем не менее даже для нескольких десятков тысяч человек, глубоко ее переживших, она не исчерпала своих возможностей, не перестала приносить победу.
Битва за феноменологическую редукцию науки была, быть может, самой трудной; выиграв ее, Декарт тут же поспешил ее проиграть. Он думал, что его всеобъемлющая мировая механика заключает в себе подлинное постижение бытия. Де-факто Декарт смешивал физику и метафизику. Следует учесть, что вплоть до 1730 года такое смешение было обычным на всем континенте. Об этом необходимо помнить, чтобы понять догматизм механистической редукции, ужесточившей философский климат в период кризиса европейского сознания. Мерсенн довел феноменологическую тщательность до очень высокого уровня: «Наша наука изменяет образ вещей, но вещи имеют свою собственную природу»; что до Декарта, то он знал: за пределами его физики есть какая-то пока ускользающая реальность. Он знал, а вот одержимые картезианцы 1700—1730-х годов из конюшни Фонтенеля — необязательно. Еще лучше это знал скромный Ньютон. Ограничив поле своей деятельности феноменами, философ-механицист освобождал место знанию, отдельному от формирующейся науки, теологии, предполагающей объективную реальность Откровения, метафизику в точном смысле этого слова, онтологию. Удачный афоризм Мальбранша — его эхо раздавалось еще долго — гласил примерно следующее: «Оставим метафизике изучение таинственной власти „действующих причин”, наука должна удовлетвориться знанием законов». Восемнадцатому веку нелегко будет сохранить равновесие, вульгарная философия XVIII века отвергнет даже мальбраншевское distinguo, в законном восторге перед феноменологической наукой она дойдет до того, что низведет метафизику на уровень мнения толпы.
Редукция науки до состояния феноменологии в XVII веке в действительности привела к разрушению многотысячелетней структуры эмоций, прежде всего на уровне элиты. Читательская масса в большинстве своем на первых порах не была захвачена новым образом мыслей. В коллежах царствует дух гуманизма, литература великих цивилизаций изъясняется категориями Аристотеля, а литература для бедняков все еще грезит цивилизацией, вершина которой уже мертва. И та же читательская масса по-прежнему воспринимает мир познания посредством общепринятого языка Аристотеля и его системы категорий.
Несомненно, тревогу ученых (точнее будет назвать их мудрецами) старой школы лучше всего выразил Галилей в своем «Диалоге» 1632 года. «Лишая их вечной „природы вещей”, разрушали „их убежище, их пританей”, где они укрывались» (Ленобль). Чтобы новая наука распространялась, «нужно было сначала переделать человеческий мозг». Да что мозг — вся система ценностей оказалась под вопросом.
Для людей, внезапно пораженных слепотой и глухотой, неизменные небеса больше не будут петь славу Господу, звезды, покинувшие неподвижную сферу, вслед за планетами лишенные массы, во второй половине XVII века будут, как и все некогда небесные тела, уравнены с унылой материей подлунного мира. Почему же неизменные? Отныне жизнь воспринимается как движение. Восторг перед движением, перед преходящим, а значит — перед сменой рождения и смерти, сотворения и разложения. Утрата неизменности, отождествляемой со смертью, — глубокая эмоциональная травма.
Александру Куаре принадлежит незабываемое описание перехода от замкнутого мира к миру беспредельно неопределенному. Мы остановились на его эмоциональных и религиозных следствиях. Бесконечный мир гармонирует с теологией сокровенного Бога, он стирает религиозную альтернативу успокоительного антропоцентризма. Представление о бесконечной Вселенной, соединенное с евклидовым геометрическим пространством, исключает любую теологию, кроме той, центральным положением которой было бы таинство Воплощения. Но если она приспосабливается к историческому Воплощению, точке вечной встречи трансцендентного Бога с творением и временем во всей их полноте, это практически исключает то неопределенное воплощение, которому отвечает народный религиозный опыт в рамках традиционного общества. И наконец, во времени новая вселенная механистической философии вызывает изменения, сравнимые с пространственными изменениями, но еще более волнующие. Мир имеет историю, а поскольку Земля — это охлажденный, оторвавшийся кусок Солнца, из этого следует и история Земли: ее первой, геологической главой стал поражающий воображение барочный «Mundus subterraneus» («Подземный мир») А, Кирхера. Кроме того, благодаря сенсорным усилителям воспринимаемый мир увеличивается за счет мира, недоступного восприятию. Понятно, какого эпистемологического усилия потребовало соединение двух взаимодополнительных размерностей — от атома до звезды, от амебы до кометы. И вот в 1670-е годы вызов Ньютонова динамизма и агрессия микроскопа, управляемого великим и загадочным Левенгуком, наконец подталкивают интеллектуальную Европу к границам первого этапа научной революции.