Цивилизация Просвещения
Шрифт:
Вернемся к «Эпохам природы» и проследим за коварным ходом времени. Восемнадцатый век заканчивается. На дворе 1778 год. Осторожное и частичное осуждение со стороны Сорбонны не помешало мэтру из Монбара, новому патриарху из нового Ферне. Процесса над Галилеем больше не будет — только убийство Лавуазье. Сорбонна — это еще не вся Церковь; кроме того, осуждение касается скорее побочных вопросов, нежели сути. Суть — это история; история, которая с трудом завоевала общественную и политическую сферу, история, которая опрокинула картезианскую парадигму и которую механистическая вселенная пока еще не готова полностью принять, потому что она привносит в чертеж четвертое измерение, и это внезапное усложнение грозит все испортить.
Бюффон первым «дерзнул высказать суждение о точной длительности геологических эпох: „расположенные друг над другом слои… есть результат оседания под водой, продолжавшегося в течение тысячелетий, а не только в течение сорока дней потопа”. Также не отказываясь от разделения
Было ли это такой уж смелостью? Полутора веками раньше Декарт и Мерсенн с удовольствием жонглировали несколькими десятками тысячелетий в дополнение к шести тысячам ортодоксальной библейской хронологии. Но в действительности им нечего было делать с этим бесполезным временем. Мир Аристотеля, пространственно замкнутый, бесконечен во времени (а не вечен, как принято говорить): святой Фома Аквинский великолепно к этому приноровился. И таким образом, время до двойного — на уровне природы и человека — привлечения в XVIII веке исторической составляющей оставалось пустым, незаполненным, бесплодным. Время естественной истории Бюффона, как и историческое время «Опыта о нравах», с которым оно сходно, несмотря на все различия между авторами, — это время XVIII века, конкретное и насыщенное, а не пустое время философов. «В ответ на возражения он разработал методику подсчета длительности оседания. [Ее применение показалось комичным и неэффективным.] Отметив тонкость пластин сланца, он указал, что один прилив обычно не может унести осадочных пород больше, чем на 1/12 их толщины, что <…> потребовало бы 14000 лет для образования глинистого холма высотой 1000 туазов…» (Р. Фюрон).
Будучи приведена в действие, эта машина вызвала у правоверных механицистов смутный страх. Можно было следить за двигавшимися на ощупь предгеологией, предпалеонтологией, предысторией, чьи первые шаги, как и сами прозрения Бюффона, не вполне относились к XVIII веку. Абстрактное пространство небесной механики было прозрачным и, благодаря акту крещения, совместимым с духом Просвещения; громоздкая плотность геологических периодов была плохо уловимой, предромантической. Это значит, что дух Просвещения был нестойким, для Просвещения представляли угрозу его собственные успехи. В географическом смысле мир в XVIII веке как раз закрывался; но XVIII век создал другую, куда более ненасытную «границу», которая непрерывно росла: «границу» знания и информации. В конечном счете множитель эпохи Просвещения стал основой единства культуры.
Геологическое время появилось поздно. Оно оставалось в запасе до того самого момента, когда научная мысль смогла его освоить. В человеческой истории природы время появилось одновременно с квантовой физикой. Тем не менее десятилетие 1680-х годов питалось временем. Но время эпохи Просвещения было человеческим временем. Восемнадцатый век пренебрегал историей; одновременно он стал веком создания гуманитарных наук как отдельной области знания. Об этом свидетельствуют два эпохальных труда: «О духе законов» (1748) и «Опыт о нравах» (1756).
Оценен ли по достоинству труд, стоящий за двумя этими главными книгами XVIII века? Если верить мадам де Шатле, которая не любила историю, Вольтер написал очерк всеобщей истории, в конечном счете получивший название «Опыт о нравах». Конечно, существует антиисторизм эпохи Просвещения, шумный и искажающий перспективу. Механистическая революция отвернулась от истории. Научные законы исключали события. Когда около 1680 года целая плеяда умов проникла в закрытую ранее область политики и религии, поспешное конструирование, которым рационалисты стремились заменить мудрость традиции и истину, заключенную в Откровении, слепо копировало картезианский априоризм 1630-х годов. Присоединение рационалистов к картезианской парадигме было картезианским в худшем смысле этого слова, априористским, теоретико-дедуктивным. Рационалисты были богословами, которым недоставало только Божьего Слова.
К этому типу принадлежали и Руссо и Дидро. Отпрыском их семьи был англичанин Толанд. «Когда Руссо задался вопросом о происхождении неравенства, он начал с замечательных слов: „Отбросим все факты”. После чего, благодаря безупречной диалектике, он вывел то, что должно было быть» (Р. Помо). У Дидро было слишком богатое воображение; его узколобый детерминизм не мог бы принять капризов истории. Вольтер написал «Век Людовика XIV» вскоре после «Метафизики Ньютона». Но несмотря ни на что, Вольтер был из другого теста; он держал XVIII век за оба конца: посткарте-зианский рационализм, английский эмпиризм и сенсуализм. Вольтер пересек Ла-Манш, он был на коне в обеих империях. Рене Помо тонко заметил: «„Опыт…” родился среди философов Сире как отклик на диалог между Лейбницем и Локком, продолжавшийся в течение всего века. Рассудочным построениям разума Вольтер противопоставляет эмпирическую реальность истории. Он стремится объяснить своей подруге [и своему веку], что существование человечества может быть только историческим, и никаким другим; что метафизика и математика возникают только в тех обществах, где для этого складываются благоприятные обстоятельства.
Время Вольтера — недавнее время: «Век Людовика XIV», призванный служить образцом для просвещенного абсолютизма, был для него, как и для всей Европы, точкой отсчета Нового времени; его историческое время — это время сменяющих друг друга этапов цивилизации. Его хронология располагается на полпути между традиционной периодизацией, основанной на катастрофах, и непрерывным циклическим времени Канта и Гегеля. В начале «Века Людовика XIV» упоминаются «четыре счастливых века», которые были отмечены «совершенствованием искусств и которые, знаменуя собой величие человеческого разума, и поныне служат примером для потомства». Век «Филиппа и Александра, а также Периклов, Демосфенов, Аристотелей, Платонов, Апеллесов, Филлид, Праксителей… второй век… век Цезаря и Августа… Третий… последовавший за взятием Константинополя, век Медичи, Флоренции, итальянских городов… Четвертый век — тот, который принято именовать веком Людовика XIV… из этих четырех он ближе всех к совершенству. Обогащенный открытиями трех остальных, он достиг большего… чем первые три, вместе взятые… Лишь в это время стала известна здравая философия [ясно, что век Людовика XIV продолжается и поныне], в наших искусствах, в наших умах, в наших нравах, как и в нашем правлении, произошла всеобъемлющая революция, которая должна вечно служить свидетельством подлинной славы нашего отечества.
Это благотворное влияние… распространилось на Англию, оно возбудило дух соперничества, в котором в ту пору нуждалась эта умная и отважная нация, оно принесло вкус в Германию, науки — в далекую Россию, вернуло к жизни угасавшую Италию…». Здесь есть все: и прогресс, и ответная реакция окружающего мира, и осознание движения, и солидарность XVIII века с механистическим XVII, отправной точкой непрерывного прогресса. И дележ мирового интеллектуального господства между Францией и Англией, и, наконец, смешение истории с историей прогресса человеческого разума.
Эта склонность к недавнему времени, времени насыщенному и плотному, в случае Вольтера не исключала внимания к более отдаленному прошлому — вплоть до начала истории цивилизации. Удобный повод выпустить несколько стрел. Восемнадцатый век со вниманием относился к истокам. Вот коротенькие «Заметки об истории»: «Какой толк повторять, что Менее был внуком Ноя?», специально для доброго Роллена. «Насколько же несправедливыми надо быть, чтобы насмехаться над генеалогиями Морери, когда мы сами придумываем такие же?.. Ну конечно, Ной отправил свое семейство в далекое путешествие — одного внука, Менеса, в Египет, другого внука — в Китай, еще какого-нибудь внука — в Швецию. В ту пору путешествия служили для молодых людей источником образования… нам, современным нациям, потребовалось десять — двенадцать столетий, чтобы хоть немного выучиться геометрии, но стоило путешественникам, о которых идет речь, прибыть в какую-нибудь дикую страну, как там начинали предсказывать затмения… Конфуций упоминает о тридцати шести, тридцать два из них подтвердили миссионеры-математики. Но это обстоятельство нимало не смущает тех, кто превратил Ноя в дедушку Фу Си…»
Прогресс древней историографии, почерпнутой у других цивилизаций: так был поставлен вопрос после 1680 года. Это хорошо чувствовал Боссюэ. Библейский конкордизм — об этом было уже достаточно сказано — был неуклюжим ответом на поставленный вопрос, грубый, тупой вопрос в духе Смердякова. Вольтер в совершенстве использовал ошибку своих оппонентов: он был обязан им расширением исторического кругозора. История Древнего Китая — заслуга миссионеров конца XVII века. Поскольку китайская хронология длиннее хронологии Книги Бытия (хотя сама китайская цивилизация объективно моложе средиземноморской), экзегеты старались их примирить. «Хорн (1666) и о. Пецрон (1691) предполагали, что Фу Си [первый китайский император согласно традиционным хроникам] был не кто иной, как Адам» (Р. Помо). Идеальное решение. Вальмон (1696), более умеренный, отождествлял его с Ноем, а отец Фуке (1730) — с патриархом Енохом. Что до древности китайских затмений и точности сведений, сообщаемых в хрониках, Вольтер, судя по всему, заимствовал их из истории китайской астрономии о. Гобиля (1732), который относил первое затмение, отмеченное китайскими астрономами, к 2155 году до н. э. Подобно тому, как претрансформизм и креационизм суть следствие умножения биологических знаний, конкордизм и релятивизм — одновременное следствие умножения историографических и географических сведений.