Corvus corone
Шрифт:
Сначала показалось, что попал на какую–то чужую кухню, значительно более просторную и обставленную иначе, чем у него. Но тут же сообразил, что это лишь кажется так, поскольку изменились пропорции, масштаб восприятия иной. На самом деле все было по–прежнему, все так же, как и в последний раз, когда утром перед работой он завтракал в ней. Там же холодильник в углу, там же висели вологодская прялка и кухонное полотенце на стене, в том же знакомом порядке посуда на полках. В раковине две чашки, две чайные ложечки, оставшиеся от завтрака, и нож со следами сливочного масла на лезвии. Знакомый кофейник и глубокая сковорода под крышкой на плите.
Но самое главное, запах знакомый, родной — неповторимый запах Викиных голубцов, которые он очень любил. Не стремясь и не очень–то умея готовить, одно блюдо, а именно эти голубцы, жена стряпала отменно, и, судя по запаху, ими была заполнена сковорода.
Он
Положив крышку на место, он спрыгнул на пол и пешком, чтоб не смахнуть чего–нибудь крылом в полете, отправился в комнату сына.
Здесь был знакомый беспорядок: валялись в пыли под кушеткой рваные носки, испачканы и кое–где исчерканы ручкой обои, струпьями засохшего клея коробился стол, разъятая шахматная доска валялась на подоконнике, а белые и черные фигуры разбросаны где попало. Прежде такой беспорядок всегда раздражал Вранцова, но тут неряшливость сына даже умилила его. Борька был все такой же, и от этого еще родней. Дневника на столе не было, но две–три разбросанные здесь же тетрадки перелистал клювом, с огорчением увидев тройки и даже двойку одну — успеваемость Борькина явно хромала.
В большой комнате, наоборот, царил отменный порядок — ни пылинки, все вещи убраны и разложены, по местам, отчего возникал даже некий нежилой холодок, как в доме, где недавно кого–то схоронили и люди тихо живут в печали, не прикасаясь почти к вещам. В серванте, в уголке за стеклом, он заметил свою собственную фотокарточку, как будто смотрели накануне и убрали туда. Простенький любительский снимок: он был в старых джинсах и футболке где–то на пляже на фоне ларька, торгующего бутербродами и минеральной водой. Самому этот снимок не нравился, но то, что Вика достала и, видимо, долго рассматривала его, очень тронуло. Значит, помнит, грустит. Непонятно, правда, почему именно этот снимок, а не другой, получше, и почему не на видном месте положила, а сунула как–то небрежно в сервант. Не в первый раз он ощутил это щемящее тревожное чувство неуверенности при мысли о жене, сознавая, что живут они в разных мирах и ни настроения ее, ни образа жизни теперешнего он не знает. Первое время, когда Вика ходила убитая и заплаканная, было очень жаль ее. Но вместе с тем, это как–то утешало — ему было легче, видя, как переживает жена. Значит, любит, значит, не забыла еще. Когда же со временем она успокоилась, лицо ее приняло обычное выражение, и даже улыбка иногда оживляла его — не так переживал за нее, зато самому стало грустней. Откуда ему было знать, помнит ли жена, сожалеет ли о нем. Может, привыкла уже и не скучает тут без него…
Чтобы отделаться от этих неприятных мыслей, он скоком перебрался в свой кабинет. Здесь тоже все было в порядке, хотя под столом на паркете от его взгляда не укрылся тонкий, едва заметный налет пыли — видно, убираясь в квартире, там тряпкой прохаживались не всегда. Чтобы не снизу от пола смотреть, а с нормальной, прежней своей точки зрения, он взлетел на письменный стол, прошелся, тускловато отражаясь в полированной поверхности, по крышке стола.
Нервное напряжение, все еще владевшее им, теперь отпустило немного — он уже не думал о западне, мог расслабиться и оглядеться спокойно.
Раньше ему все казалось, чего–то недостает в кабинете, в обстановке чего–то не хватает: шторы красивые не успел купить, кожаные кресла, о которых давно мечтал, так и не сумел достать. А сейчас, наоборот, удивился, как все удобно и хорошо обставлено. И этот стол, и лампа, и пишущая машинка, вертящееся кресло с подлокотниками, и компактная картотека в ящике, и множество необходимых для работы и просто хороших книг. Книжные полки и стеллажи занимали целую стену, плотно составленными корешками радуя глаз. Литые, красноватые, с золотом тиснения, тома Брокгауза и Ефрона,
Теперь вот на досуге мог бы, но как перенести их к себе на чердак? «К себе!.. — горько усмехнулся мыслям своим. — Здесь ты, конечно, не у себя!.. Даже не гость, а невесть что, какой–то тайный соглядатай, воровским путем пробравшийся в дом». Выло от чего прийти в отчаянье. И книги, и кабинет, и квартира — все это принадлежало ему, все, можно сказать, своими руками сотворил, а воспользоваться ничем не мог. Так, наверное, банкрот разглядывает свои вещи, проданные за долги с молотка.
Новенький, купленный накануне превращения стол заманчиво сиял полировкой, поблескивал латунными ручками ящиков; лампа с зеленым абажуром стояла на своем месте в левом, а зачехленная машинка в правом углу. Он хорошо помнил, в каком порядке лежали бумаги и папки в ящиках стола, одним движением мог бы, не глядя, достать любую. Включить бы эту лампу, достать заветную тетрадку из правого верхнего ящика и уйти с головой в работу, в работу запойную, неотрывную, до полуночи, а может, и на всю ночь до утра! Но об этом, как о немыслимом счастье, можно было только мечтать. Ничто из прежней жизни не казалось теперь столь желанным, ни о чем так сильно не тосковал, как о работе. Не о той, нелюбимой и нудной, которой занимался на службе, а о той, настоящей, творческой, до которой так руки и не дошли.
Если вдуматься, всю жизнь он только и мечтал о ней, стремился к ней, конечной целью ее имел. Как пылкий юнец, начитавшийся о любви, все время грезит о ней, жаждет ее восторгов и мук, так и он с давних пор стремился к настоящей работе, к той прекрасной и вдохновенной, которая когда–нибудь должна заполнить его жизнь. Она совсем не была идиллически легкой в его представлении, он сознавал и тяжесть, и жестокую требовательность ее. Но вера в нее, в ее прекрасный плен, пусть повергающий временами в отчаянье, но и дарующий изредка удачу, дарующий минуты восторгов, эта вера помогала жить. Еще не испытав этого по–настоящему, он до дрожи явственно все себе представлял. Он знал, как творится это таинство, как в самых интимных тайниках сознания зарождается и вызревает новая, поначалу даже странная, угловатая, неуклюжая, но заманчиво–интересная мысль, как постепенно она кристаллизуется и, ограненная упорным многодневным трудом, приобретает блеск и убедительность научной истины, как пробивает себе дорогу, становится признанной, как прочно входит наконец в научный обиход.
Он знал, что не боги горшки обжигают, что это удавалось и таким, кто ничем не превосходит его. Так почему бы и ему, Вранцову, не выдать что–то такое, что стало бы новым, необходимым словом, для всех было бы связано с его именем?.. Чем дальше, тем это было нужнее ему — ощутить себя личностью в науке, настоящим ученым, а не просто кандидатом наук. Он чувствовал нутром, что способен на это, хоть с трезвым смирением и сознавал, что этого нелегко добиться, что только упорнейший труд и полная самоотдача могут даровать ему хотя бы скромный успех. Он долго и тщательно готовился, никого не посвящая в свой замыслы, но ни на день не забывая о них. Он и с квартирой–то связался, чтобы иметь для работы удобный кабинет, «приют спокойствия, трудов и вдохновенья». Квартира для семьи — это его долг, обязанность, ничего не поделаешь. А вот кабинет для себя —
это личное, как бы даже интимное, куда больше никому входа нет. И он с особенным тщанием обставлял свой кабинет, стараясь все предусмотреть и устроить для успешной работы. Так нетерпеливый и пылкий любовник, полный предвкушений и надежд, устраивает уютное «гнездышко» для будущих любовных утех. Это сравнение не раз приходило в голову и в общем–то нравилось ему самому.
И вот натешился!.. И кабинетик что надо устроил, и стенку книгами заложил, и лампу зеленую, не какую–нибудь, купил — зеленый цвет полезен для глаз… И только ее, прекрасной и вдохновенной, недоставало, она лишь, возлюбленная, не пришла. И не придет уже никогда… Ничего не сумел. Ничего не успел сотворить. Ничего после себя не оставил. Две–три тощие брошюрки, которые не вспомнит никто, да книжка, что вышла под фамилией Твердунова, — его «внебрачное дитя», плод унылой любви по расчету.