Цветные ветра
Шрифт:
– Што третьеводнись читал сходу.
– Длиннай?…
Досадливо махнул рукой Семен.
– Далеко спрятан, должно?… А ты найди!
Староста захохотал.
– Писарь, найди тот, што за новой печатью. Как ни правитель, так печать!
Достал писарь из стола бумажку. Семен просит:
– Читай.
– Читай, – согласился староста. – Это, должно, насчет красных.
Прочел писарь:
– “Разбежавшиеся красногвардейские банды терроризуют население, уничтожая скот, поджигая леса и убивая… Вследствие вышеизложенного…
– Будя, – сказал резко Семен. – А подпись какая?
Посмотрел писарь в конец, похвалил:
– Подпись настоящая – полковника Седлова. Хороший полковник: канцелярия у него в полтораста человек, и все георгиевские кавалеры…
Пощупал бумажку Семен.
Выпрямил согнувшийся козырек фуражки.
Закурил писарь папироску и спичкой горючей муху на приказе прижег. Староста заговорил о хлебах. Слова у него были похожи на кряканье утки, все одинаковые.
Сказал Семен:
– Ты мне удостоверенье, писарь, напиши. На краснова-то, по приказу.
– Аль убил? – спросил староста.
– У Чаган-Убинского… трое было, да двое-то улетели…
– Чаща, – сказал один из мужиков. – Уйти легко. Велел староста написать бумажку в волость.
– Там тебе выдадут, – сказал он. – Ты сам ужо вези. Дай-ка, писарь, шпентель.
Подфамиливая бумагу, сказал:
– Из-за твоих сорока рублей сколько хлопот.
В словах старосты егозила зависть.
Мужики не спеша говорили о дешевеющих деньгах, о привезенных из Владивостока товарах, о том, что можно идти в тайгу сбирать “керенки”.
– На это надо счастье, – сказал староста.
Под навесом Семена ждала запряженная в ирбитскую телегу лошадь. Калистрат Ефимыч сидел на наваленных бревнах. Фекла выбивала на крыльце одеяло.
– Какова зверя-то поднял? – торопливо спросила она. – Видмедь осенний-то дешев. Тридцать пять в Улее давали в прошлом году. Видмедя, што ль?
– Садись, – сказал Семен.
Баба тряхнула широкой ситцевой юбкой и ушла.
Калистрат Ефимыч открыл скрипящие тесовые ворота.
В синевато-зеленый поздний вечер приехал из армии младший сын Дмитрий. Был он низенький, с толстыми угловатыми челюстями, с твердо посаженной головой. Устало висела длинная солдатская шинель.
Прибежала жена из пригона с подойником, крепкотелая, бойкая Дарья. Не снимая шинели, Дмитрий прошел за женой на сеновал. Долго там слышалось его прерывистое дыханье и охрипший солдатский голос.
Потом с плачем, оправляя волосы и платье, вбежала в избу Дарья, запыхавшись, спросила:
– Самогон есть?… Самогону просит.
В горнице плакала на голбце слепая старуха Устинья. По столу лапил таракана белоглазый котенок.
– Брысь, – со стоном сказала Дарья. – Самогонки-то нет, баушка?…
– Не знаю, Дарьюшка, не знаю. Митенька, бают, с войны приехал…
Дарья порылась в сундуках, в своем, Феклином, и растерянно оглянулась.
– Нету, баушка, самогону!
Плакала старуха, широко раскрыв бельма мокрых глаз, похожих на бабочек на тонком, замшелом пне.
– Не знаю, Дарьюшка, не знаю…
– Пойти поселком разве?… К попу, што ль?…
Вошел Дмитрий, он был все в той же шинели, только на ноги вместо солдатских штиблет надел большие пимы-чесанки.
– Нашла? – громко и хрипло спросил он.
И был точно пьян долгим хмелем. Размахивая руками, шумно проговорил:
– Пашла!… Жива-а!… Баловать вам без мужей-то!… Чтоб в два счета – марш!…
Заметив старуху, подсел на голбчик.
– А ты плачешь все, баушка?… – громко, точно пугаясь чего-то, проговорил он.
Старуха утерла рот концом платка и сквозь слезы, часто кашляя, заговорила:
– Народу-то бьют – страсть… А тебя, Митенька, не ранили?
Дмитрий захохотал во весь голос:
– С раной, бабушка, с раной… обязательно… На войне усех ранили, нет такого человека, чтоб не раненый… Верна, бабка, а?
– С кем воевали-то?… Бают, с австрийским царем?
– Не помню!… Много воевали – с немцем, с австрийцем воевали, с Калединым… Всех царей перебили, между собой бились… Нас через фронт, – валяй, – грит, ползи домой… Теперь в Расее-то большевики, мать, сам выбирал их!…
Старуха мотнула большой головой и подобрала ноги. Пахло в горнице салом от светильни, хлебом и березовыми вениками.
Густая и жаркая синь спала за окнами.
– Не знаю, Митенька, темный я человек… не вижу…
– Тебе сколько лет-то, баушка?… Поди, сто али полтораста?
– Кто их считал… считать-то некому… А я сама-то не ученая.
Дмитрий, матерно выругавшись, захохотал.
Напившись самогонки, Дмитрий показывал георгиевский крест без ленточки, лез целоваться со старухой, Калистратом Ефимычем. Беспокойно, точно в казарме, кричал:
– Мир со всей землей, брест-литовский мир! Батя! Жалаю я хозяйством заняться, пахотой, ну?… Ленточку я уничтожил – революция, а крест – на, носи, на шее носи, потому теперь крестов больше нательных не приказано вырабатывать… Батя, Калистрат Ефимыч, товарищ… Господи!…
Часто гас светильник, тогда Дарья, наклонившись над печуркой, выдувала из угля огонь. Молчаливы”, рослый и неясный сидел на скамье Калистрат Ефимыч.
Плакала на голбце старуха, а похоже было в темноте, что плакала печь.
А рядом отходили в расплывчато золотисто-синем тьме по Чиликтинской долине к Тарбагатайским горам вековые избы, тучные пашни, ясные горные речки и с ними – люди…
III
Рано утром возвратился из волости Семен. Прерывающейся походкой, прихрамывая, подбежал он раскрывать ворота и заметил под навесом Дмитрия, подмазывавшего тележку.