Цветные ветра
Шрифт:
– Не хошь! Другим молишься, а бедным не хошь? Ты посмотри, посмотри!…
Серое, в липкой кровяной чешуе тельце ребенка. Тыча ему под грудь пальцем, причитала:
– Сыночек ты мой, мил аи, никто тебя не пожалеет, не приголубит!… Дудонька ты моя, яровейчатая!…
С тонким, прерывающимся писком напряженно дышал ребенок. Баба, протягивая, хрипела:
– Помолись!… Тебе что? Помолись!…
Калистрат Ефимыч сказал:
– Не умею. Не молюсь.
– А ты по-своему, по-новому!…
Калистрат
– Неси.
Баба понесла было, но вернулась.
– А ты перекрести хоть!
– Неси, – сказал Калистрат Ефимыч и вдруг неожиданно для себя сказал радостно: – Выживет!
Баба, держа ребенка на далеко выдвинутых руках, шла слепым, срывающимся шагом к воротам.
Сторожко, подбирая юбки, пошла за ней Фекла.
В ужин Дарья принесла Калистрату Ефимычу блинов, сметаны в холодной кринке. Остановившись у стола, сказала:
– Ты, если што – калитку-то мы теперь запирать не будем.
Не понимая, спросил Калистрат Ефимыч:
– Куда мне ее?
– Мало ли… Може, и захошь… позвать Настасью!…
Улыбнулась. Хищно и плотски шевельнула грудями. Медленно вышла, выгибая спину.
Тонко пахло из пазов мхом. В горнице громко говорил Дмитрий.
Смертоносно таяло сердце, и хотелось холодного зимнего воздуха…
Синеглазый, веселый староста торопливо обходил поселок, постукивая в окна, кричал:
– Бабы, выходи!… Девки – обязательна!…
Весело оправляя платья, выбегали бабы, становились в ряд. Писарь держал коротенький фиолетовый карандаш. Позади него хохотали парни.
– Дарья Смолина!… Жена законная, двадцать семь лет – ядреная баба – айда!
Оттолкнул Дарью направо. Дарья покраснела; закрылась рукавом. Веселый староста кричал:
– Фекла Смолина. Жена законная, сорок лет!…
Посмотрел на нее, на писаря, подумал.
– Лошадь надобна – уборка. Налево пожалуйте!
Фекла плюнула и, резко крича, пошла в ворота.
– Да што меня мужики не хочут? Комитет – подумашь!… Выбрали понимающих!…
Парни захохотали. Староста, весело щуря глаза, кричал:
– Гриппина Калистратовна Смолина. Целка!… Двадцать пять – направо жарь!…
– Не хочу! – стремительно сказала Агриппина. – Не поеду!
Староста пошел к другой избе.
– Твое дело, – сказал он. – Казацкого захотелось, оставайся… У нас и так лошадей нету, на уборку надо. А тут баб в чернь увози. Оставайся!
Вечером в таежные заимки уходили прятаться подводы с бабами. На гумнах затопили самогоночные аппараты. Стрелки пошли бить птицу. Старухи пекли блины и шаньги.
Проскакала селом тележка. В ней культяпый Павел, стегая взмыленных лошадей, торопливо перекрестился левой рукой на церковь.
В
IX
Пили самогонку и пьяные, в обнимку, уходили в тайгу, махая остро отточенными шашками. В день приезда выбежали из тайги три кабана. Атамановцы схватили их в шашки.
Ждали еще кабанов.
Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.
Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.
Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.
Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.
Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.
Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.
В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.
Остановил ее в переулке, сказал:
– У тебя, говорят, отец святой?
Исступленно взглянула Агриппина, ответила:
– Не знаю. Чудес не видела. Офицер пошел с ней рядом.
– А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть – не подступишься!
Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.
– Ты с кем гуляешь?
Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.
Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:
– Прости ты меня, заступница!… Аболатская, нерукотворная!… Восподи!…
Перед лицом стоял он – темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.
Но был офицер румяный, словно не ходил по тайге в ловлях. И только веки были в резких, угловатых морщинах.
Хотелось видеть его таким, каким подходил он к постели, ночами. Строгим, повелительным.
Агриппина сторонилась, молчала.
Злобно кричала она на приходящих убогих и жалующихся:
– Молиться надо, молиться, нехристи вы и злодеи!…
Мутнели души убогих, как весенние воды. Опуская глаза, говорили протяжно:
– Грешны, Гриппинушка, грешны, нетронутая. Молились!… Наши-то молитвы не подымаются – будто градом колос… Грешны!…
Конопляники тошно-душные – людские лица. Нельзя в них смотреть, дышать ими. Марева в голове пойдут – облачные, радужные, неземные…
Спросила Агриппина офицера Миронова: