Цветы Шлиссельбурга
Шрифт:
— Руки прочь! — кричит Борис, не вставая. — Я слышу и если не встаю, значит, не желаю!
Борьба Жадановского за вежливое обращение с заключенными еще обострилась, стала в настоящем смысле слова борьбой не на жизнь, а на смерть с приходом в Шлиссельбург помощника начальника тюрьмы Талалаева. Тяжелый и грубый хам, Талалаев ненавидел Жадановского тем яростнее, чем сильнее ощущал его моральную высоту, — перед этим неоспоримым превосходством Талалаев нередко пасовал.
— Стой! Шапку долой! — крикнул однажды Талалаев, встретив Жадановского во дворе.
— Я без шапки ни перед кем стоять не буду, — ответил Борис. — Когда со
— Ты — каторжный! — взревел Талалаев. — Ты обязан подчиняться команде.
— Не всякой команде, — возразил Борис. — А с теми, кто со мной разговаривает невежливо, я вообще не желаю говорить.
— Нет, ты будешь со мной разговаривать.
— Нет, не буду.
— Да я тебя, мозгляка, одной рукой раздавлю! — и Талалаев замахнулся на Жадановского.
Конечно, грубый, сильный, он мог бы одной рукой уложить на месте слабого Бориса. Но тот только посмотрел на него и оказал с отвращением:
— Дурак! Нашел чем хвастаться, — что жиру нагулял много!
И Талалаев не ударил. Опустил руку и зашагал прочь.
После каждой такой словесной стычки Талалаев требовал для Жадановского розог. И каждый раз начальник тюрьмы, все по тем же побуждениям, заменял порку двухнедельным или месячным карцером. Жадановский почти не выходил из карцера! Выйдет ненадолго — и снова посадили. Однажды получилось так, что из шести месяцев — 180 суток — Жадановский провел в темном карцере 118 суток! Четыре месяца из шести!
Такова была непрерывная борьба политзаключенных Шлиссельбурга за человеческое отношение, за вежливое обращение и в особенности против телесных наказаний.
И вот летом 1912 года, в разгар смутных надежд, навеянных Ленскими событиями, и радостного ожидания сада, разбитого заключенными, крепостная действительность напомнила о себе грубо и страшно: поркой, учиненной над двумя товарищами.
Вся «каторга» была сильнейшим образом взволнована и возмущена.
Группа заключенных, наиболее активных и уважаемых всей тюрьмой, постановила: протестовать. Форма протеста: вести себя так, словно никакого начальства не существует. Не исполнять никаких приказаний, не выходить на работы, не слушаться никаких команд. В случае, если начальство прибегнет к насилию, объявить голодовку.
Двое суток ушло на то, чтобы снестись со всей тюрьмой, оповестить заключенных во всех четырех корпусах Шлиссельбургской крепости о принятом решении и о форме протеста. Ведь не надо забывать, что заключенные не могли свободно передвигаться по всем тюремным корпусам: каждый был ограничен не только своим корпусом, но и своей камерой, откуда его выводили только на работы или на прогулку. Случалось, что ближайшие друзья, если они сидели в разных корпусах, не встречались годами. Тут, как говорил Борис Жадановский, «несколько шагов иногда дальше, чем 1500 верст»!
Для оповещения всей тюрьмы были использованы обычные «почтовые ящики», которыми пользовались заключенные: условленные места в бане и в прачечной, а также те заключенные, которые работали в мастерских, в саду и на огородах.
Со всей тюрьмы — из всех корпусов — пришел через два дня ответ: «Присоединимся».
В назначенный для общего протеста день — 8 июля 1912 года — во всех камерах заключенные с утра отказались встать на ежедневную поверку. На приветствие начальства не последовало обязательного ответа: «Здравия желаем, ваше высокоблагородие!»
На работы тоже никто не
Два часа спустя скрежет и лязг цепей в коридорах возвестил всем, что «зачинщиков» насильно поволокли в карцер. Их тащили за цепи, а изо всех общих камер корпуса остальные заключенные кричали им, что присоединяются к ним и поддержат их протест. И в самом деле, в тот же день три корпуса из четырех объявили голодовку.
Начальство тащило в карцеры все новых «зачинщиков». В карцерах, хотя они были одиночными, — да и для одного там было тесно! — сидели уже по двое. Потом оказалось: «зачинщиков» так много — свыше 150 человек! — что карцеров не хватает. Пришлось срочно приспособлять обыкновенные камеры, переводить их «на карцерное положение»: убирать постели, оставляя одни голые нары, и т. п.
Протест заключенных проходил на редкость единодушно и сплоченно. В карцерах сидели: Борис Жадановский, Владимир Лихтенштадт, Иван Вороницын, Илья Ионов, Николай Билибин, Михаил Энгельгардт, матросы — Иван Письменчук, Захарий Циома, Антон Конуп и другие.
Начальство объявило: всем зачинщикам протеста — по 30 суток карцера. Хотя такое наказание применялось в Шлиссельбурге нередко, но от этого оно не становилось менее тяжким и страшным. Заключенные сохраняли о нем на всю жизнь зловещее воспоминание. В карцерах круглой крепостной башни не было отопления. Холодные стены — мокрые и скользкие, как жабы. Кромешная тьма, отсутствие умывания и постели, пища — черный хлеб и холодная вода. (Горячую пищу и десятиминутную прогулку давали один раз в 10 суток.) После 30 суток карцерного сидения люди выходили неузнаваемыми: исхудавшие, невероятно грязные, со склеившимися липкими волосами и бородой, с глазами, воспаленными от долгого пребывания в полной темноте. Даже кандалы ржавели в карцерной сырости, даже голос у людей изменялся — становился ржавым, сиплым, придушенным.
На третьей неделе пребывания в карцере среди заключенных начались болезненные явления из-за переполнения и духоты: обмороки, кровотечения из носа. Часть арестованных унесли в тюремную больницу. Больно ударило всех то, что среди этих унесенных замертво был общий любимец — матрос Иван Письменчук. Словно предчувствовали они, что никогда больше его не увидят…
Письменчук был живое воплощение того «сердца народного», о котором писал Некрасов:
В рабстве спасенное,Сердце свободное,Золото, золото —Сердце народное!За золотое матросское сердце Письменчука любили все, и он был всем вернейшим другом и товарищем. Но всех больше любил он Бориса Жадановского, с которым долго сидел в одной камере. О Борисе, болезненном и слабом, Письменчук заботился как мать. Для того чтобы подкрепить Бориса, Письменчук кормил его «курятиной» — ставил за окном камеры силки для голубей, варил пойманных птиц в чайнике, даже — вот она, матросская смекалка! — добывал «для вкуса» на кухне соли, перцу и лаврового листа. Кулинарные таланты Письменчука, как и его изобретательность, были неисчерпаемы. Он стряпал для Бориса и других товарищей «пирожки» из квашеной капусты, варил на лампе, в жестянке из-под консервов, особое «варенье» из свеклы.