Цвингер
Шрифт:
Сев на мокрый песок, Вика пристраивает страницы к щелке. На ледяной этой земле, впрочем, не посидишь. Приходится под зад подсунуть чемодан. Виктор вынужден теперь гнуться к отверстию земным поклоном. В щель всачивается не то чтоб свет, а трудно описать что. Ледащее мерцаньице.
Но все же можно читать строки, если всовываться носом в текст. Подумаешь, очков нет. Не меняет ничего! Он, ура, близорук! Возрастная дальнозоркость для близоруких — не тяжкий крест. Вблизи они видят без проблем. А освещение — что! На фронте бывало темнее. Однажды дед сказал машинально, Вика был маленький, но запомнил слова: «Какое чтение на фронте! Зажигалки, спички или карбидные лампы!»
Ну, что за повесть? Эти старые «Тайны московского»? Довольно безликая вещь. Непроредактированная к тому же. Буксует, идет по кругу. По фактуре интересная. То есть была интересной, когда тема была внове. Сейчас тему освоили, замусолили. Фильмы снимают, мюзиклы. Во время написания, конечно, сюжет был супернов. Все происходит летом пятьдесят седьмого. В приоткрытую Хрущевым отдушину ворвался шквал жизни, разноликости, впечатлений. Фестиваль! Фестиваль молодежи и студентов в Москве. Лёдик по писательской командировке прибыл на это дело из Киева. Захлебнулся. Ошалел — краски, юные тела, бессонные ночи, пестрые толпы. Спортсмены. Все языки мира. Любая музыка.
Телевидение вело прямую трансляцию, как мы знаем, даже и на Киев через самолет-ретранслятор. Зрители располагались
В скверах стояли трехметровые конструкции-буквы. Из них складывалось слово «ФЕСТИВАЛЬ». Буквы были обклеены кадрами из советских, французских, индийских фильмов и портретами актеров. Актеры подобраны по парам. Ив Монтан был со Скобцевой, и было видно, что она поавантажней Симоны Синьоре.
По Садовому кольцу все гуляли по осевой.
Водная феерия, арки-радуги, столбы салюта. Впервые оснастили ночной подсветкой Кремль и Большой театр. Как бы понравилось это моему киевскому другу, художнику по свету, театральщику. Иностранцы всюду. Гораздо веселей, чем в Германии после войны. В Карлсхорсте мы сидели зашоренные, опасаясь наружу глянуть. Вокруг нас играла Европа, только нам-то не позволялось с Европой играть. Требовалось держать себя в тюрьме. То и дело у нас кого-то выдергивали на проверку, и потом уж варианты были: от выговора до ареста и посадки. За знакомство с чешской актрисой одному из сотрудников — высылка в двадцать четыре часа. За дружбу с немецкой сотрудницей музея — взыскание.
Вот такой в мой германский период была Европа. Доносы и проверки. Это в сорок седьмом. А теперь, в разгар фестиваля! Умирать не надо! Запреты, казалось, пали. Разрешили знакомиться. Пожимать руки. Чьи-то руки тянулись к нам с грузовиков, из автобусов, мы их жали. Один индус Эмилию не отпускал рукой из идущего автобуса, она чуть жизни не лишилась. Фестивальщиков везде возили на грузовиках и автобусах, но они и по улицам разгуливали. Изумляли нас штанами с «молниями» на ширинке. Атмосфера карнавала все захватывала… И мы себе брали волю наслаждаться знакомствами с ними, болтовней.
Ой ли, так ли? А, отважусь спросить, если снять покрышки с тайной памяти участников? Заглянуть не на улицы, а во дворы?
Вот об этом моя веселая история. Началась она на разгульной Мещанской улице. Завершилась на Газетном в ночном дворе. И внутри этой печальной истории звонкое американское словцо — линч.
Клацающее словцо прикатилось к нам из Америки. Тогда Америка приблизилась скачком к России, стала реальной. И с предметной пестротой, и с раздирающими конфликтами. Я, разбираясь, осознавал, сколь мы родные американцам: за благовидной внешностью и у нас и у них остервенелость, нетерпимость, ненависть к «инакому». И у них, как я узнал, страсть изничтожать тех, кто не вставляется в стандарт. Уж со мною они что бы сделали! При их страсти ломать нестандартно выглядящих, нестандартно любящих! Что за вынуждение — и у американцев тогда, — обязательно чтоб все ходили в церковь, под ручку парочкой, хи и ши, и обрастали детками, хи и ши!
У них изничтожали за оттенок кожи, за сексуальные вкусы. Или за политические — при маккартизме. Ну и у нас тот же компот. Людям, не только оригинально думающим, но и просто оригинально выглядевшим, — доставалось.
Вот об этом несколько слов я еще скажу.
На фестивале появились те, кого я очень хотел увидеть. Джаз-музыканты, битник-поэты, художники-модернисты. Я хотел поглазеть на неведомых зут-сьютсов из Америки и на тедди-боев из Британии. Зут-сьютсы, как я понял, ностальгируют по тридцатым годам. Джазисты с ватными плечами, брюки, узкие в щиколотках. В таком костюме, поди, танцевать неудобно. Ясно, почему в хип-хопе парень стоит на месте и только партнерша около него скачет. А американцам они казались подозрительными… Отношение по одежке, распространенное и у нас. Мне лично сколько раз тыкали: где галстук? У нас придираются к тем, кто хоть чуть не так одет. Должен по стандарту, на все пуговицы, и с женой.
Так вот и в Америке было, могу сказать, нечто очень советское. Комитет их военной промышленности решил нормировать метраж, допустимый для пошива одежды. И погорели длиннополые зут-сьютсы. Но по принципу «нельзя, но если очень хочется, то можно» костюмы стали шить в подпольных мастерских. И зуты у них — символ антипатриотичного поведения. В точности как стиляги у нас.
Кстати, были и при Гитлере какие-то вроде стиляги. Назывались «свинг-кидс». Золотая молодежь. Рисковали, еще как! Даже в лагерь их могли оприходовать. Фатеров под монастырь подводили. У них были клетчатые пиджаки, длинные. И те же самые туфли на манной каше. С густой резиновой подошвой. А зачем? На манке танцевать удобнее, вот зачем. Объяснение.
Ну а теперь о линчах. У немцев тоже попер на этих свинг-кидсов гитлерюгенд, по указке райкомов. Употребляли те же методы, которые потом антифашисты во Франции. Что творили французы с женщинами, которые, по их сведениям, сожительствовали с оккупантами или просто имели какие-то контакты! То, что обиднее, унизительнее и неприятнее всего бьет по женскому достоинству. Сбривали волосы, унижали.
Да. Так я о том, что и наши взялись за это самое. И, подумать, именно в фестиваль. Когда люди понаехали в Москву специально — улыбаться! Издалека же виделось — фестивальщики идут. Свободно идут, обнимаются. В СССР — в обнимку идут! С ума сойти. Такое позволялось только зарубежным. А своих за подобное костерили, продергивали в прессе.
Надеялся я было, что с этого фестиваля начнется распад патриархального уклада и постепенная европеизация нас. Мы ведь нуждались в этих картинках, чтоб узнавать, как выглядят, как держат себя люди в прочем мире. А откуда нам было узнать? Что ли, из «Правды»? Мы пытались из «Пшекруя», «Доокола свята» и даже из югославской «Борбы». Доставали как могли. «Шпильки». Иногда это можно было купить в Москве на Горького в «Дружбе».
Виктор читает, превозмогая и неудобство позы, и тусклоту. Но постепенно в нем растет раздражение. К чему эти картинки? Будет ли в тексте то, что важно сейчас? Или напрасно он тут корчится и глаза тупит? Последние минуты жизни тратит? Лёдик Плетнёв чем дальше, тем гуще сыплет ненужности…
Никто из нас на фестивале не выглядел, как мечтал. А если бы, если бы… В толпе замелькали бы смягчающие самый мощный мужской облик банлоны (это с высоким воротом удавки нейлоновые), из-под узчайших штанин показались бы нейлоновые носки, апофеоз желания. А если дойти до безумия! То — раскосые светофильтры в оправе из благородной бизоньей кости. Замшевые туфли с острыми носами. Рубахи-расписухи. Галстуки с изображением голливудских див…
Нет, нам быстро продемонстрировали, сколь опасно даже задумываться о подобном. Быстро выскочили на первых страницах угрожающие статьи: «Вечерами у столичных гостиниц „Метрополь“, „Националь“, „Ленинградская“ маячат тоскливые фигуры пижонов… Прекрасное для них воплощено в пестреньких нейлоновых носочках, штанах цвета недозрелой дыни и в рубахах, на которых напечатаны
В общем, даже нарядиться для встречи с зарубежными сверстниками было рискованно. Наезжали «раковые шейки» — так звали милицейские машины за раскраску с красной полосой. «Шалость оказалась наказуемой, и светский лев принужден был полгода поработать на строительной площадке и примириться с вычетом четверти зарплаты». Многие вот так сели, хотя время было не сталинское. Многие даже сгинули в тех лагерях.
А самое жуткое — когда уже не журналисты продергивают, и даже когда не стражи порядка жучат и строжат, а когда тебя встречают в темной улице ребята с красными повязками комсомольского патруля. С прилипшими папиросками на губе. Их собирали инструктора горкома комсомола из ремесленных училищ и школ ФЗО. Они патрулировали улицу Горького, скатываясь из больших грузовиков, как горох. Задерживали тех, кто отличался по внешности. Тащили в пятидесятое отделение. А бывало, не довозили до участка, заталкивали в подъезды, срывали часы, модный плащ или пальто, били ногами. Толпа орала снаружи подъезда: «Стилягу поймали, выдайте нам стилягу!» А те, кто били: «Что это у тебя такие узкие брюки — от милиции бегать?» Располосовывали узкие брюки ножницами, и резали волосы, и отрезали галстуки. Пуще всего кидались на волосы. А волосы действительно были длиннее у тех, кто не хотел ходить как советский зомби. Отчасти после фильма «Тарзан» их стали отращивать. Отчасти для того, чтоб делать коки лакированные. Ну, это доводило тех до садистского распала…
Зря я это читаю, подумал уныло Вика. Осталось мне, может, жить всего несколько минут. Никаких упоминаний о моей семье не предвидится. Проскочила в начале Эмилия, индус, автобус. Я понадеялся, но был обманут. Бросить? Ну, ведь что-то же надо читать, сидя в цвингере в ожидании самосуда.
…до садистского распала. И происходило то, что рассказала девчонка, которую забрали в милицию с Эмилией. Это она мне звонила. Мила, видимо, ей дала номер квартиры Лили. У Лили легкий номер. И пока Милу допрашивали, а меня к Миле не пускали, а я махал удостоверением Сталинской премии и еще каким-то правдинским пригласительным билетом, оказавшимся в кармане, я от этой, сидевшей в милиции под дверью, странно примащивающей на голову снятый с шеи платок с ромашкой и голубочком, уже отпущенной, но упорно дожидавшейся Милу, выслушал примерно следующий рассказ…
Вика подскочил. Вот она! Мила! Заместительное имя. Это его мама, Лючия. Но откуда милиция? Какой допрос? Познабливает. Холод песка снаружи, холод-тоска внутри.
…как разговаривали на Мещанской с французом. Под впечатлением от торжественного закрытия. На улицах кружила фиеста, карнавал. Французу тоже понравилось. Он, кстати, говорил и по-русски, но охотнее по-французски. По-французски могла только Эмилия. Вот они и говорили вдвоем. Эмилия до того собиралась к своему знакомому, но тот не взял трубку, так что все направились в центр. Карнавальная толпа — француза потеряли. Но зато встретили мальчиков знакомых из консерватории, с оркестрового факультета. Дошли до сквера перед консерваторией. Сели, у мальчиков были гитары. В это время по стволам деревьев замелькали лучи прожекторов. Грохот грузовиков. Грохот несся с улицы Герцена.
— …Мы вскочили. Подбежал человек с криком: «Вот они, которые с иностранцами!» Они стали на нас орать. Наши мальчишки пытались заступаться за нас. Всем троим досталось по физиономии и еще вполне себе русских матерных оскорблений. Потом набежали еще комсомольцы, наших парней куда-то оттерли, а нас втащили во двор в Газетном. В большом дворе, между четырех грузовиков, которые светили фарами друг на друга, стояло множество людей с повязками и масса девушек. Постоянно появлялись люди, которые втаскивали новых и новых сопротивляющихся и орущих девушек, перекидывали их другим. Те стригли им машинкой волосы (двое держали, один стриг). Оскорбляли. Щипали. Могли и плюнуть, что делали с видимым удовольствием. Причем стригли не налысо, а как бы просто сбривали часть волос такой длинной прогалиной.
Все это происходило в стране, недавно победившей фашизм.
Ну? Вика нервно листал — это как, имеет отношение к его матери? Оказалось, имеет. Дальше из плетнёвской повести выходило: Эмилия была вместе с рассказчиком в фестивальные недели в Москве. Лёдик принял ее под попечительство от родителей, до тех пор не отпускавших ни на шаг. У Милы была, своим порядком, и путевка от института — фотографировать иностранных комсомольцев, развивать французский. Ее назначили делегаткой от киевских студенток на открытие памятника Зое Космодемьянской. Она вошла и в сводный отряд, которому было поручено шефствовать над делегацией из Швейцарии, передать швейцарским гостям сувениры, отображающие особенности ее родины — города-героя Киев. Швейцарцы подарили ей в обмен открытку «По ленинским местам. Шильонский замок. Его посетили летом такого-то года В. И. Ленин и Н. К. Крупская».
Без комсомольской путевки Эмилия не смогла бы даже и попасть в Москву. Пришлось пойти на все эти идиотства.
Зато плетнёвский и родительский план включал еще: столичные впечатления, открытие глаз, знакомство с литературными и художественными средами (это через Лёдика).
Действительно, Эмилия походила с ним и на камерные и на публичные читки, сопровождала Лёдика к Лидии Корнеевне, подержала в руках первые самодельные сборники стихов Николая Глазкова. И наверное, услышала впервые слово «самиздат» в первоначальной глазковской форме «сам-себя-издат». На какой-то сходке очень молодых поэтов слушала Галанскова, Бокштейна, Владимира Осипова, Эдуарда Кузнецова…
Надо же, все стали диссидентами! С ними потом Лючия и работала. А познакомилась, выходит, еще тогда.
…Мила напитывалась впечатлениями, словами, звуками. Смелела, куда-то убегала одна, ночевала в общежитии у подруг. Лёдика видела мало, сама организовывала жизнь и упивалась свободой. Сообщала о себе звонком раз в два-три дня.
Все текло так безоблачно, что когда на квартиру Лилички, где он ночевал, достаточно пьяный, но не фатально, поступил ночной звонок от неведомой Милиной подруги с сообщением: Милу надо срочно спасать, она в семьдесят седьмом отделении милиции возле Всероссийской сельскохозяйственной выставки, — это показалось Плетнёву просто дурачеством, и довольно неуклюжим.
Когда Плетнёв на поливальной машине, чудом уловленной (какие такси в фестивальном городе!), по пути протрезвев, добрался до участка, его сперва не пустили. От подруги, сидевшей пригорюнившись в углу и покрытой синяками, он узнал, что Лючия избита, острижена, в тяжелом шоке. За ними проследили, увидев, что они гуляли и говорили с иностранцем, вроде бы французом. Или швейцарцем. Вообще-то говорила с ним только Мила, это она французский изучает. Одеты девочки были, на взгляд проверяльщиков, не по-комсомольски. Широкие юбки на обруче и обтягивающие блузки, на шеях платочки. Когда их вытолкали из двора с прожекторами, где бесчинствовали каратели, из жуткого двора на Газетном, на выходе их еще и остановил какой-то рыжий пьяноватый сотрудник и снова поволок в машину, и привезли вот в это отделение, где им устроили формальную проверку. Увидели, что не фарцовщицы, не шалавы, в Москве по фестивальным путевкам. Что прицепиться просто не к чему. Тогда он стал орать, что дружинники ни за что людей не наказывают, что придется в любом случае сообщать в институт и в семью, выход — если они согласятся видаться с иностранцами и потом составлять отчеты вот им, НКВД.