Далее... (сборник)
Шрифт:
Знаете, что я вам скажу? В две подошвы, которые я вам только что пришил, я тоже вложил каплю святости. Вы таких подошв и во сне не видали. Нате, вот они готовы, и носите их на здоровье. Вы будете ступать по земле святыми подошвами, как видите меня живым.
…Я взял мои ботинки и не смотрел на белые шелковые стежки вокруг рантов. Я все смотрел и смотрел на него — на маленького кишиневского башмачника. Подошва как подошва. Но башмачник наверняка святой башмачник.
Могу под этим подписаться.
Пер. Е. Аксельрод.
РАССКАЗ
— Вот вы говорите так, а я вам расскажу кое-что поинтереснее!..
Так в одном местечке сразу после войны, после Шолом-Алейхемовского вечера, начал свой рассказ один еврей. Тот самый еврей, который вылез из братской могилы, чудом остался жив, а местечко зовет его Расстрелянным. Глаза его так и упрашивали выслушать. Рассказ он начал без вступлений, с самой сути:
— Представьте себе такую картину: нас ведут расстреливать. Мокро, льет холодный дождь. Мы тащим тяжелые от налипшей грязи ноги, дорога раскисшая, трудная, и вся толпа евреев, все мы, думаем о том, что до той самой, известной всем нам ямы еще тащиться и тащиться. Хотя нет. Никто уже, кажется, ни о чем не думал. Потому что я и сам вдруг поймал себя на том, что тащусь опустошенный и ни о чем не думаю. Аж краска ударила мне в лицо: что бы, например, произошло с простыми быками, если бы они знали, куда именно их ведут? И я увидел мысленно, как быки бегут обратно с мясниками на рогах. По той же дороге. Увидел так же ясно, как вы видите меня живым.
Но что делать? У нас нет рогов.
Измываются над нами наши убийцы: «Быстрей-быстрей, еврейчики!.. Всё!.. Сейчас-сейчас — не будет еврейчиков!..» А я себе думаю: на-кося, выкуси!.. Ну а брат мой, который со всей своей семьей эвакуировался? Ну а сын мой, красноармеец? А? И я хочу сейчас, перед смертью, представить себе своего брата и не могу — не помню его лица. Вы слышите? Я не помню, зовут ли моего единственного брата Тевье. Хочу я подумать о сыне моем. Не помню. Я не помню, что мой сын в Красной Армии, любимый сын мой, зовут Перчик. Я аж похолодел. Как же так? Подождите: а жена моя, царство ей небесное? Жизнь прожил с ней… А как звали шурина моего, жестянщика, который так здорово читал вслух еврейские книжки? Ну а все родственники? Полный город родственников. А все соседи? Целая улица соседей…
И мои тяжелые ноги становятся еще тяжелее, начинают подгибаться, тянут меня в грязь. Всё!.. Всё!..
Рядом шагает мокрая растрепанная старушка с промокшим насквозь узелком в руке. «Мамаша, — хватаюсь я за нее, — всё, мамаша? Никого не останется?» Но язык заплетается у меня во рту, будто я подавился, и она не понимает моего вопроса. «Поднимите, — говорит она, — кверху лицо, смочите губы дождем, освежитесь, крепитесь…» Поднимаю я лицо к небу, ловлю губами несколько дождинок, но освежиться мне не освежается и крепиться тоже не удается.
— Мамаша, — бормочу я дальше, — всё, мамаша? И имени даже не останется?
И вдруг, как ниспосланный ответ, по сей день не знаю откуда и каким образом, вспыхивает во мне имя Шолом-Алейхем. Сразу же в памяти у меня становится светло. Язык во рту перестает заплетаться. Ноги выпрямляться
— Мамаша, — дергаю я растрепанную старушку рядом со мной. — Остается!.. Остается, мамаша!
Поднимает она на меня свои большие одичавшие глаза:
— Что остается? Где остается?
— Шолом-Алейхем, мамаша!
Огромные глаза ее наливаются слезами. Она жалостливо качает головой:
— Горе мне, горе! Уже тронулся, бедняжка!..
Но мне, мне пока легки мои тяжелые ноги. Не растрепанная старушка шагает рядом, а он — он сам.
— Ну, — спрашиваю я, — красиво, а?
— Шшш, — отвечает он. — Смеяться. Смеяться здорово. Доктора велят смеяться!..
Ну конечно. Вот же они, наши рога!..
Конечно, смеяться!.. Не будет еврейчиков? Ха-ха… А где мой эвакуированный брат Тевье с дочерью? А мой сын в Красной Армии — Перчикл? Не будет еврейчиков? Ха-ха!.. Хо-хо!
Когда смех вырвался из меня, мы были уже почти рядом с ямой. Вот-вот. Еще два шага до открытой могилы нашей.
Уже стемнело. Кто-то подхватил мой смех.
Сквозь дождь наш хохот прорвался странным свистом, и убийцы наши как с цепи сорвались.
— Прекратить! — направили они на нас автоматы. — Кто позволил евреям смеяться? Выстроиться в один ряд! Прекратить! Раз… два… три… Конец еврейчикам!..
— Ха-ха!.. Хо-хо!..
Представьте себе картину: хохот и стрельба. Стрельба и хохот.
«Расстрелянный» еврей в том местечке остановился на мгновение, отдышался и довел рассказ до конца:
— Как я тогда с жуткой тяжестью в теле, закиданный мертвыми окровавленными людьми, среди покойников, вдохнул вдруг свежий воздух, снова увидел небо над головой — про это у меня есть отдельная история.
Главное — я живу. Я есть.
Благодаря кому? Благодаря кому все мы есть? Благодаря надежде нашей. Благодаря Перчикам нашим дорогим, дай им бог здоровья на долгие годы!
Что же касается смеха, так с тех темных дней мы уже не один раз смеялись в радости. И я, «расстрелянный», и вернувшийся эвакуированный брат мой — Тевье с дочерьми. И он — Перчикл. И каждый раз я вспоминаю тот окрик убийцы:
— Кто позволил евреям смеяться?!
Так кто же, кто сделал, чтобы евреи жили и смеялись?..
Пер. Ю. Цаленко.
ДОКТОР ЯМПОЛЬСКИЙ
Это был человек с добрым сердцем.