Далекие годы (Книга о жизни)
Шрифт:
Большие клумбы с левкоями и табаком пахли в сумерках сильно и сладко. Перед каждым концертом их поливали.
Оркестранты были освещены яркими лампами. Слушатели сидели в темноте. Смутно белели платья женщин, шелестели деревья, иногда над головой мерцали зарницы.
Но особенно я любил пасмурные сырые вечера, когда в саду почти не было посетителей. Тогда мне казалось, что оркестр играет для меня одного и для молоденькой женщины с опущенными полями шляпы.
Я встречал эту женщину почти на всех концертах. Она внимателыю
Скучное киевское лето наполнилось мечтами об этой незнакомке. Оно тотчас перестало быть скучным. Оно зашумело звонкоголосыми дождями. Они лились с высокого неба, хлопотали в зелени садов. Стеклянные капли, слетая с туч, будто били по клавишам,-частый звон наполнял мою комнату. Мне казалось подлинным чудом, что так может петь обыкновенная вода, льющаяся с крыши в зеленую кадку.
– Все лето слепые дожди!-говорила бабушка,- Это к урожаю.
За легким дымом этих "слепых дождей" и сиянием радуг где-то рядом жила незнакомка. Я был благодарен ей, что она появилась и сразу же изменила все вокруг.
Даже тротуары из желтого кирпича, покрытые маленькими лужами, казались мне теперь милыми и сказочными, как у Андерсена.
Между кирпичами пробивалась трава. В лужицах барахтались муравьи.
Когда на меня находила полоса выдумок, или, как говорила по-польски бабушка, полоса "маженья", мне все казалось удивительным, даже киевские тротуары.
До сих пор я не знаю, как назвать это состояние. Оно возникало от незаметных причин. В нем не было ни капли восторженности. Наоборот, оно приносило покой и отдых. Но стоило появиться самой пустой заботе-и оно исчезало.
Состояние это требовало выражения. И вот в то жаркое лето с его "слепыми дождями" я впервые начал писать.
Я скрывал это от бабушки. Я говорил ей, удивленной тем, что я часами сижу в своей комнате и пишу, что готовлюсь к гимназическим занятиям по литературе и составляю конспекты.
В те дни, когда в Купеческом саду не было концертов я, уезжал на Днепр или на окраину города, в заброшенный парк "Кинь грусть". Он принадлежал киевскому меценату Кульженко.
За две-три папиросы сторож впускал меня в этот парк - совершенно пустынный и заросший бурьяном. Пруды затянуло ряской. На деревьях орали галки. Гнилые скамейки шатались, когда я на них садился.
В парке я встречал только старого художника. Он сидел под большим полотняным зонтиком и писал этюды. Художник уже издали так сердито поглядывал на меня, что я ни разу не решился к нему подойти.
Я забирался в самую глушь, где стоял заброшенный дом, садился на ступеньки террасы и читал.
Воробьи возились у меня за спиной. Я часто отрывался от книги и смотрел в глубину парка. Дымный свет падал среди деревьев. Я ждал. Я был уверен, что именно здесь, в этом парке, встречу свою незнакомку.
Но она не приходила,
По дороге я заходил в библиотеку Идзиковского на Крещатике. Летом там было пусто. Бледные от духоты молодые люди с мокрыми усиками -приказчики Идзиковского - меняли мне книги. Я брал книги для себя и для бабушки. При тогдашнем моем состоянии мне хотелось читать только стихи. А. бабушке я приносил романы Шпильгагена и Болеслава Пруса.
Я возвращался домой на Лукьяновку усталый и счастливый.
Лицо горело от солнца и свежего воздуха.
Бабушка ждала меня. Mаленький круглый стол в ее комнате был накрыт скатертью. На нем стоял ужин.
Я рассказывал бабушке о "Кинь грусть". Она кивала мне. Иногда она говорила, что соскучилась одна за весь этот длинный день. Но она никогда не бранила меня за то, что я пропадал так долго.
– Молодость,- говорила бабушка,- имеет свои законы. Не мое дело в них вмешиваться.
Потом я уходил к себе, раздевался и ложился на узкую койку. Лампа освещала корявые ветки яблони за окном.
Сквозь первый непрочный сон я чувствовал ночь, се мрак и необъятную тишину. Я любил ночи, хотя мне было страшно от мысли, что в вышине проходят, над Лукьянов-кой, над крышей нашего флигеля, Стрелец и Водолей, Близнецы, Орион и Дева.
Я написал рассказ, в котором было все это киевское лето: виолончелист Гаттенбергер, незнакомка в Купеческом саду, "Кинь грусть", ночи и мечтательный, немного смешной гимназист.
Я долго мучился над этим рассказом. Слова теряли твердость, делались ватными. Нагромождение красивостей утомляло меня самого. Временами я приходил в отчаяние.
В Киеве в то время издавался журнал со странным названием "Рыцарь". Редактировал его известный киевский литератор и любитель искусств Евгений Кузьмин.
Я долго колебался, но все же отнес рассказ в редакцию "Рыцаря".
Редакция была на квартире у Кузьмина. Мне открыл маленький вежливый гимназист и провел в кабинет Кузьмина. Пятнистый бульдог сидел на ковре и, пуская слюни, смотрел на меня больными глазами.
Было душно. Пахло дымом ароматических свечей. Белые маски греческих богов и богинь висели на черных обоях. Повсюду высокими грудами лежали книги в пересохших кожаных переплетах.
Я ждал. Потрескивали книги. Потом вошел Кузьмин - очень высокий, очень худой, с белыми пальцами. На них блестели серебряные перстни.
Он разговаривал со мной, почтительно склонив голову. Я краснел и не знал, как поскорее уйти. Рассказ уже казался мне бездарным, а я сам косноязычным дураком.
Кузьмин перелистал рукопись вялыми пальцами и отчеркнул что-то острым ногтем.
– Мой журнал,- сказал он,- является трибуной молодых талантов. Очень рад, если мы найдем еще одного собрата. Я прочту рассказ и пришлю вам открытку.