Дальгрен
Шрифт:
– Я лежал в психбольнице. Год. Мне просто интересно, что стало, – он поглядел вокруг, на фасады, чья разруха пряталась в ночи и дыме; здесь он почуял дым, – с вашей.
– Вы, я думаю, не хотите знать, – ответила она, несколько шагов пройдя молча. – Особенно если сами лечились. Печальное было зрелище. – (Мюриэл по спирали ушла назад и вбок.) – Я, видите ли, работала в соцотделе – вы, наверно, поняли. Господи, за два часа – двадцать два звонка домой по поводу эвакуации; посреди последнего связь вырубилась. В конце концов мы решили, что, хоть и ночь, надо ехать в больницу самим – нам с подружкой; у меня, понимаете, подружка жила. Когда добрались – пешком, между прочим, – это было что-то невероятное! Никто не ждет, что в больницу среди ночи явятся врачи –
Теперь он различал мадам Браун в темноте.
Она шагала, созерцая то ли прошлое, то ли мостовую.
Мюриэл впереди покружила, гавкнула, повернулась, побежала.
– Я туда приходила еще раз, – в конце концов сказала мадам Браун. – На следующее утро. Больше не хочу. Хочу заняться чем-нибудь другим… Я психолог, у меня образование. В соцработе я, вообще-то, не сильна. Не знаю, что стало с пациентами, которые выбрались, – эвакуировали их или нет. Надо думать, да; но я не уверена. – Она тихонько хмыкнула. – Может, я потому сама и не уезжаю.
– Вряд ли, – после паузы сказал Шкедт. – Я так понял, вы – и ваша подруга – были очень храбрые.
Мадам Браун опять хмыкнула.
– Просто, – ему было неловко, но иначе, чем за столом, – вы за ужином так говорили – мне показалось, вы по-прежнему там работаете. Я потому и спросил.
– Да нет, это я просто беседу поддерживала. Чтобы Мэри развлечь. Если приложить силы, разбудить то лучшее, что в ней есть, она весьма красива; и душа у нее весьма красива – хотя эта банальная маска сидит на ней косовато. Это, наверно, не всем заметно.
– М-да, – кивнул он. – Пожалуй. – В полуквартале впереди Мюриэл превратилась в юркую каплю тьмы. – Мне казалось… – Он шаркнул пяткой по бордюру. – Эй, осторожно!.. – Споткнулся. – Э-э. Вы же вроде говорили, что у них трое детей.
– Трое.
Они пошли через влажную улицу. Пятку жгло на холодной мостовой.
– Эдвард, старший, сейчас не с ними. Но я бы об этом не заговаривала. Особенно с Мэри. Для нее это было очень болезненно.
– А, – снова кивнул он.
Они ступили на другой бордюр.
– Если тут
– Да для проформы. Ради Мэри, наверно. Ей важно, чтобы все выглядело честь по чести, вы же видели.
– Она хочет, чтоб он сидел дома, – сказал Шкедт. – Ей страшно до смерти! Я и сам испугался.
Мадам Браун поразмыслила.
– Может, он просто хочет побыть один. – Она пожала плечами – стало светлее, и Шкедт разглядел. – Скажем, уходит, садится где-нибудь на лавочку и сидит.
– То есть… страшно ему?
Мадам Браун рассмеялась:
– А как тут не бояться? – (Мюриэл подбежала, отбежала.) – Но, по-моему, гораздо вероятнее, что он попросту ее не понимает. Некрасиво так говорить, я знаю; но это же одна из универсальных истин про мужей и жен – тут не до красоты. Он ее по-своему любит. – Мюриэл снова подбежала, лапами встала мадам Браун на бедро. Та взлохматила псине голову. Довольная Мюриэл ускакала. – Нет, наверняка он ходит куда-то! Возможно, куда и говорит. В контору… на склад… – Она опять засмеялась. – А у нас слишком развито поэтическое воображение!
– Я ничего не воображал. – Но он улыбнулся. – Я просто спросил. – В свете из мерцающего окна этажом выше, в легком дыму он увидел, что и она улыбается.
Мюриэл впереди залаяла.
И что вложил я в толкование расфокуса как хаос? Эту угрозу: урок здесь лишь один – ждать. Я прячусь на дымной конечной. Края улиц плывут, осыпаются кромки мысли. Что взялся я исправлять в этой грязной тетради чужого? Постигнув, что это неосуществимо словами, но достижимо в некоем языковом провале, получаю ли право, шагая раненым с женщиной и ее псиной, на боль? Скорей на долгие сомненья: что этот труд срывает якоря рассудка; что жизнь важна в мироустройстве, но осознание – не лучшее орудие, чтоб с ним наперевес к ней выйти. Отражая, отбиваешься от пелен серебра, газированных излишеств, ощущения, будто в правый глаз вжался палец. Изнеможение это расплавляет все, что сковало, выпускает все, что течет.
Мадам Браун открыла перед ним дверь бара.
Шкедт прошел мимо винилового Тедди с купюрой в кулаке. Но пока он раздумывал, не угостить ли мадам Браун, кто-то с воплем ринулся через весь бар; она завопила в ответ; они уковыляли прочь. Он сел у торца стойки. Когда подался вперед, люди, чьи спины сидели на табуретах, обзавелись и лицами. Но Тэка не было; и ни малейшей Ланьи. Он смотрел на пустую клетку, и тут бармен, чьи закатанные рукава перетягивали шеи вытатуированным леопардам, сказал:
– Ты же пиво пьешь?
– Ага, – удивленно кивнул он.
Бутылка цокнула по исцарапанной стойке.
– Ну кончай, кончай! Убери это, шкет.
– А. – Он в недоумении сунул деньги обратно в карман. – Спасибо.
Бармен цыкнул зубом из-под стога усов.
– Ты куда, по-твоему, пришел? – Покачал головой и удалился.
Пальцы забрались в карман рубахи, щелкнули ручкой. Он насупился, замер над неким нутряным трением: открыл тетрадь, занес ручку, макнул.
Так я делал это раньше? В процессе, ручкой к бумаге, он будто никогда в жизни не делал больше ничего. Но брось хоть на миг – и будто не только не делал этого никогда, но неведомо даже, начнет ли снова.
Разум ушел в пике, ища видения отточенного гнева, а рука все ползала, и черкала, и переставляла брызги видения. Ее глаза высекли дюжину слов; он выбрал то, что лучше уравновешивало предыдущее. Ее отчаяние высекло еще дюжину; он копался в них, стискивая зубы, проясняя. И дальше проясняя. Опять уставился на клетку, пока не подступили опасные излишества, а затем обратился к ней. Невразумительное время спустя он поднял руку, сглотнул и отступил.
Воткнул шариковую ручку обратно в карман. Кисть, мертвая и уродливая, упала на бумагу. Ворочая языком в глотке, он ждал прилива сил, чтобы переписать. Из шума сложились звуки. Он заморгал и различил бутылочную пирамиду на бархатном заднике. Сквозь пальцы посмотрел, как завитки чернильных черт отшелушиваются от смысла. Взял пиво, надолго присосался, отставил бутылку и снова уронил руку на бумагу. Но рука влажная…