Дальше ваш билет недействителен
Шрифт:
— Сарн, должно быть, лет на пятнадцать меня моложе. Значит, не все потеряно. Попробую сочинить что-нибудь. Может, это знак судьбы. У женщин бывают такие предчувствия…
Я начал заигрывать, видел, что она это понимает, но уже чувствовал, что оба мы достойны большего.
— Извините, — сказал я, и, помню, без всякой осознанной причины вдруг испытал потрясение, словно лишь в тот миг до меня дошло, что вот оно, случилось наконец, но уже слишком поздно.
Я склоняюсь к ее лицу, прикасаюсь ко лбу губами… Я пишу эти несколько слов в настоящем времени. Это помогает переживать заново.
— Это значит, что мы встретились по недоразумению, Лора. Вспомни. Ты меня приняла за кого-то другого… И была права…
Я умолкаю. Мы с самого начала договорились не упоминать о разнице в возрасте. С первых же дней нашей связи между нами было условлено, что сама жизнь может подойти к концу и все спасти, как королевский посланец в последнем акте Мольера. Но я был на тридцать семь лет старше Лоры, и я начал следить за своим телом, словно оно принадлежало кому-то постороннему, занявшему мое место. Мне было трудно избавиться от этой бдительности, чью коварную опасность я, однако,
Я всегда думал, что к старению подготавливает само старение. Мне казалось, что есть периоды, этапы, знаки, предвещающие изменения: некое «мало-помалу», которое дает время поразмыслить, подготовиться, отстраниться и принять меры, обзавестись «мудростью», безмятежностью. Наступает день, когда ловишь себя на том, что думаешь обо всем этом отстраненно, вспоминаешь о своем теле по-дружески, открываешь для себя другие интересы — круизы, бридж, знакомства с антикварами. Однако у меня еще никогда не было упадка сил. Мои чувства никогда не отказывались просыпаться. Разумеется, уже давно для меня и речи быть не могло о тех ночах, когда тело не скупится до самой зари и даже не умеет считать. Но все это не имело никакого значения, потому что не было другой ставки, кроме как дать каждому то, что ему причитается. Речь шла всего лишь о взаимных услугах. Мы любезно встречались и расставались; часто даже возникала та дружба, та улыбчивая, сообщническая ностальгия, которую оставляют после себя приятные воспоминания. Если попадалась партнерша с несколько особыми запросами, дело принимало гимнастический оборот, на который раньше я не обратил бы внимания, но то были скорее проблемы дыхания, гибкости и мышечной выносливости, нежели сексуальной силы. Впервые я осознал это с одной своей подругой, которая не могла обойтись без сопровождающих проникновение ласк руками, уж не знаю вследствие каких своих жизненных дебютов. Мне приходилось, стоя на коленях позади Алины, склоняться над ней, вытягивая руку, что уменьшало глубину моего проникновения в нее — положение тем более щекотливое, что одновременно она любила наслаждаться длительным пощипыванием сосков, на грани с болью — как она сама мне указала, прежде чем приступить к делу, — тогда как ее дерганье, крайне пылкое и беспорядочное, вынуждало меня удерживать ее, обхватив рукой за талию, чтобы контролировать рывки и скачки, грозившие в любой момент вытолкнуть меня наружу. Мне явно не хватало членов: чтобы как следует довести дело до конца, требовалось по крайней мере четыре руки. Чисто мускульные усилия, на которые я тратился, шли во вред моей концентрации и нервным импульсам, так что, когда через каких-нибудь полчаса мы добрались до цели, самое большое мое удовлетворение состояло в том, что я смог немного перевести дух. Но женская природа обладает крайним разнообразием, изобилием и богатством, и в этом мире всегда найдутся существа, созданные, чтобы с тобой поладить. Лишь после встречи с Лорой я по-настоящему заметил свой упадок. Впервые за всю мою мужскую жизнь я, занимаясь любовью, больше наблюдал за собой, нежели забывался, и чувствовал себя, вместо того чтобы просто чувствовать. Впервые также у меня появились гнусные заботы о твердости и полноте, и мне часто приходилось проверять исподтишка рукой, «готов» ли я. Без сомнения, это началось не вчера, но я не придавал этому значения. Раньше, заметив у себя недостаток пыла, я думал, что это из-за недостатка любви. Я списывал это как незначительные издержки. Я говорил себе, что мои отношения с женщинами становятся все менее анонимными, что они персонализируются и потому плохо приспосабливаются к отсутствию подлинности и эмоциональному убожеству. Но в объятиях Лоры все мои иллюзии исчезали. Никогда я не любил с такой самоотдачей. Я даже не вспоминал о прочих своих любовных увлечениях, быть может потому, что счастье — всегда преступление из ревности: оно истребляет все предыдущие. Каждый раз, когда мы были слиты воедино в глубоководной тиши, что оставляет слова их поверхностным трудам, а где-то наверху, далеко-далеко напрасно колышутся тысячи крючков обыденности со своими наживками из мелких удовольствий, обязанностей и ответственностей, происходило рождение мира, хорошо известное всем тем, кто еще знает эту истину, которую наслаждение порой столь успешно заставляет нас забыть: жизнь — это мольба, внять которой способна лишь любовь женщины. Будь то в номере Лоры в «Плазе» или у меня, на улице Мермоз, самые незначительные предметы становились объектами культа. Мебель, лампы, картины приобретали тайное значение и за несколько дней покрывались патиной воспоминаний. Исчезали штампы, банальности, затертость: все было в первый раз. Все грязное белье любовных слов, к которому так боятся прикасаться из-за сомнительных пятен, оставленных ложью, восстанавливало свои связи с первым лепетом, первым признанием, материнским или собачьим взглядом: любовная поэзия уже была там, задолго до того, как ее придумали поэты. Мне казалось, что до нашей встречи моя жизнь была лишь чередой набросков, черновиков — женщин, жизни, тебя, Лора. Я знал одни лишь предисловия. Любовная мимика, многочисленные и разнообразные интрижки, все эти «пока» и «до скорого» — не более чем отсутствие подлинного дара, которое укрывается в подделке,
Ты поднимаешь ко мне смеющийся взгляд.
— Жак, я не хочу, чтобы ты вообразил, будто я уже не могу без тебя обходиться, и чувствовал себя пленником.
— Ладно, теперь знаю.
— Можешь уйти от меня когда угодно, я ничего не скажу, просто последую за тобой повсюду, я хочу, чтобы ты чувствовал себя свободным. Разумеется, если ты влюбишься в какую-нибудь женщину, тебе надо будет мне об этом сказать, я не наглотаюсь снотворного, это был бы шантаж, я лишь пойду взглянуть, красива ли она, а потом надену свое подвенечное платье, лягу и умру от сицилийской вечерни…
— «Сицилийская вечерня» — это опера.
— А звучит как название болезни. С красной сыпью и рвотой. Сударь, скажет тебе врач, ваша возлюбленная заразилась сицилийской вечерней. Это неизлечимо. А ты, во фраке, вернувшись после ночи любви, бросишь свою скрипку себе под ноги и рухнешь, сотрясаясь от рыданий…
— Мою скрипку?
— В такой грустный момент музыка необходима.
— У тебя тропическое воображение.
— Это называется барочное. Сейчас в Южной Америке все романы и фильмы барочные. У нас очень красивая литература, и теперь ты к ней тоже приобщен. Я тебе уже написала с десяток писем и отправила своим подругам в Рио, чтобы они мечтали о тебе. Ты станешь в Бразилии легендарным любовником. У меня есть связи, ты же знаешь. Я сумасшедшая?
— Нет, Лора. Но у нас дети перестают мечтать гораздо раньше, потому что у нашего солнца и наших полей есть чувство меры. Нам не хватает Амазонки.
— Неправда, у вас есть Виктор Гюго.
Ты касаешься моих губ кончиками пальцев, улыбаешься, прижимаешься головой к шее — можно, наверное, жить и по-другому, надо бы навести справки… Медлительные парусники скользят к мирным берегам, и я слежу за их неспешным ходом по моим венам. Никогда мои руки не чувствуют себя сильнее, чем когда умирают от нежности вокруг твоих плеч. Говорят, за шторами, снаружи, есть мир, другая жизнь, но это из области фантастики. Поток минут сворачивает в сторону и течет подмывать берега где-то в другом месте.
— Лора…
— Да? Спроси меня, самое время, сейчас я на все знаю ответ…
— Ничего… Мне просто хотелось произнести твое имя.
Я никогда не был искателем удовольствий, я искал святого убежища. Когда я крепко сжимаю тебя в своих объятиях, твое тело дает мне помощь и защиту. Жизнь поджидает, когда я перестану быть неприкасаемым, чтобы вновь подвергнуть меня своим пыткам. Словно христианский мир воцаряется вокруг нас, исполненный наконец нежности, прощения и справедливого воздаяния, а потом, когда наше дыхание разделяется и нам опять приходится жить, рассеченным надвое, остается блаженное знание того, что мы побывали в святая святых, и еще некое нематериальное творение, созданное из уверенности, что мы туда вернемся.
Ты ищешь мой взгляд. Ты никогда не донимала меня, подобно стольким другим женщинам, вопросом «О чем ты думаешь?», который всегда производил на меня впечатление проехавшего бульдозера. Твои губы льнут к моим, и ожог пробегает до всему моему телу, пробуждая во мне того, кем я был. Но к тому, что есть непосредственного в этом порыве, тотчас же добавляется потребность в соучастии, и предо мной возникает насмешливое лицо Карлотты; она когда-то сильно меня рассмешила, заявив со своим итальянским акцентом: «Когда мужчина начинает направлять сначала мою руку, а затем и голову, я знаю, что ему уже недолго осталось». Слишком много жизни, слишком много знания, слишком много юмора… Мои руки обегают твое тело, медлят, настаивают, но своими ласками я больше всего хочу возбудить самого себя. Я касаюсь тебя легко, едва-едва, лишь повторяя пустой ладонью выпуклость твоих грудей и бедер, чтобы они снова призвали меня. Главное, не думать, не искать себя, не следить за собой, но обратиться к той трезвости в квадрате, которая умеет избегать и опасностей, таящихся в самой трезвости. Твое лицо, твои глаза затуманиваются, твоя рука ищет меня…
— О ты! ты! ты!..
Тот, кем я был когда-то, устремляется ей навстречу, но ослепление, радость и неистовство жить, дать себе волю, опьянить себя, отдаться щедро и безудержно уже уступили место осмотрительности мелкого вкладчика: мне удалось ловко выиграть добрых десять минут на предварительных ласках, чтобы потом не переутомиться из-за долгого пребывания в ней. Мое собственное наслаждение мне совершенно безразлично, да и как может быть иначе, когда речь идет о жизни и смерти? Мое неистовство таково, что я уже не знаю, боюсь ли я потерять тебя, Лора, или же просто боюсь проиграть. И эта щемящая боль от бесконечной нежности, от кротости твоего тела, столь доверчивого к моей силе. И еще моменты холодной иронии, когда я почти слышу крики болельщиков, подзадоривающих французскую команду на чемпионате мира.
Я смешон, но не боюсь этого. Чем сильней возрастает моя тревога, тем больше мне требуется «второй раз» для самоуспокоения. Это словно резерв на случай будущего отступления. Порой мне это удается, мобилизовав все свои нервные ресурсы и ловко извлекая из этого полезное ожесточение, подстегивающее мою кровь. И когда взгляд Лоры начинает тонуть, а потом снова всплывать на поверхность, в поисках моего, единственное, что мне еще удается легче всего, это монаршья улыбка властителя, одновременно нежная, немного покровительственная… и такая мужественная.