Даурия
Шрифт:
Весь этот день Роман был сам не свой. Все время ощущал он во рту неприятную горечь. Махая литовкой, неотступно видел перед собой Дашутку. Видел ее сжатые, побелевшие от волнения губы, видел ставшие чужими, но по-прежнему желанные глаза и без конца твердил ее слова о том, что кончилась их дружба, и покорно соглашался: «Да, кончилась». Но слишком больно верить этому. «Может, только мучает, только мстит», — появилась у него робкая надежда. И тогда ему снова хотелось повстречать Дашутку, поговорить с ней по душам. Забывшись, он много раз останавливался на прокосе. Приводил его в себя голос матери, которая, поравнявшись с ним, весело говорила:
— Ну-ну, шевелись, жених, а то
Он вздрагивал и начинал с удвоенным усердием махать литовкой, уходя далеко вперед от матери, невольно любовавшейся им в такие минуты.
На сопке за колком стоял высокий серый утес. В погожие вечера собиралась туда после ужина молодежь с окрестных покосов. На самой вершине утеса разжигали тогда большой костер, садились в тесный кружок и заводили песни. Вместе с Тимофеем Косых, который осенью должен был уйти на службу и отгуливал последние дни, много вечеров подряд приходил на утес Роман, надеясь повстречать Дашутку. Но Дашутка не приходила. От подруг она знала, что Роман бывает там всякий раз, из-за этого и не ходила туда, с завистью слушая доносившиеся с утеса песни и смех, жадно вглядываясь в мелькавшие у далекого костра фигуры парней.
Однажды Роман не вытерпел, украдкой от других спросил Агапку Лопатину:
— А Дашутка пошто не ходит?
— Из-за тебя, голубчик, — грубо оборвала его Агапка. — Ты ей всю жизнь испортил.
Роман схватил Агапку за руку, превозмогая стыд, сказал:
— Ты скажи ей… скажи: кается, мол, он. Простить, мол, просит.
Но и после этого Дашутка не пришла на утес. «Вот возьму и уеду из Мунгаловского, — сгорая от обиды, не зная, чем досадить Дашутке, думал во время косьбы Роман. — И пускай она тут с другими крутит. Пожалеет, может, да поздно будет». Но после этого блекли и увядали мечты, становилась пресной, как хлеб без соли, игра в выдуманную жизнь.
Однажды кони снова ушли от балагана. С радостью кинулся их искать Роман. Он надеялся и на этот раз найти их на прежнем месте. Но коней там не оказалось. Встреченный им по дороге Никула Лопатин, ехавший из поселка, сказал ему, что видел их уже возле поскотины. Пока Роман ходил за ними туда, на покосах успели отработать утренний уповод. Как ни торопился он обратно, но опоздал. У палатки и балаганов завтракали косцы, значит, и думать было нечего о встрече с Дашуткой. Проехать мимо и не обратить на себя внимания косцов, среди которых была Дашутка, он не мог. На этот раз он ехал на Гнедом, а распутанного Сивача гнал впереди себя. Поравнявшись с палаткой, он зычно гикнул и поскакал галопом. И тут отчетливо услыхал злорадный бас Епифана Козулина:
— Вот дурак! Люди сено косят, а он на коне гарцует! — честил его во все горло отец Дашутки, довольный, что представился случай охаять при народе своего обидчика.
Словно ушат холодной воды вылил Епифан на Романа. «Отличился, нечего сказать», — негодовал он на себя, спеша скрыться за кустами.
В тот же день Улыбины начали сгребать кошенину. С греблей, как всегда, поторапливались и после обеда отдыхать не стали. Нужно было пользоваться хорошей погодой. На этот раз работал и Ганька. Но дело у него спорилось плохо. Пока прокатывал он один валок, взрослые успевали справиться с тремя. Наконец Ганька совсем уморился, прилег в тень обкошенного куста и моментально уснул. Северьян хотел его разбудить и отправить за ключевой водой, но Авдотья пожалела и будить не дала.
Когда Ганька проснулся, солнце уже стояло над самыми сопками и жар сменился прохладой. Он взглянул на луг и не узнал его. Везде стояли копны, и длинные тени от них тянулись по лугу. У самой дальней копны довольный отец втыкал в землю вилы, а мать шла к табору.
Назавтра,
Поздно вечером, спустившись по веревке с зарода, трижды обошел он его кругом, довольно покручивая свой желтый ус. А когда пошел к балагану, оглянулся на зарод и не удержался, похвалил себя: «Ай да Северьян!..»
Но недолго ему пришлось полюбоваться зародом. В Забайкалье лето всегда стоит грозовое. Через день снова собралась на юге громадная туча. Она была еще за много верст, но уже глухо содрогалась от тяжких раскатов грома земля.
Северьян, словно предчувствуя беду, показал на тучу и сказал Герасиму:
— Наделает, паря, однако, делов. Не иначе как с градом.
От первой же молнии загорелся улыбинский зарод. Над зародом взвился голубоватый дымок. Северьян в это время как раз смотрел на него. Еще не понимая, в чем дело, подивился он про себя неожиданному дымку и вдруг обмер: там, где был дымок, плясало пламя. Через мгновение пламя охватило все овершье зарода.
— Господи Боже мой! — воскликнул Северьян. — Зарод зажгло! Да что же это такое деется? — схватился он за голову.
Авдотья дико вскрикнула, часто-часто закрестилась и заголосила навзрыд:
— Прогневали мы Господа, ой, прогневали!
В эту минуту начался ливень.
Роман выглянул из балагана, но пылающего зарода не было видно.
— Тушить надо! — прокричал он отцу, перекрывая гул ливня.
— Не потушить теперь, — ответил Северьян, у которого на все опустились руки. — Наказывает нас за какие-то грехи Бог. — Но, увидев, что Роман побежал к зароду, кинулся следом за ним и он, позвав по дороге Герасима и Тимофея Косых.
Когда они добежали до зарода, пламя на его поверхности было залито, но он все дымился. Единственное, чем можно было спасти зарод, это раскидать его, чтобы налило воды и в середину. Промокшие до костей, принялись они раскидывать сено по лугу, то и дело ослепляемые молниями. Провозившись дотемна, растаскали навильниками весь зарод, но большая часть его была безнадежно испорчена.
Через несколько дней сено высохло, но почернело. Сложили они из него три небольших стога, чтобы лучше их обдувало ветром. Было это все, что осталось от первого улыбинского зарода.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Стояли первые дни сентября. В сиверах заречья, устилая заячьи тропы, падал блеклый лист, табунились на ягодниках рябчики и тетерева. По ночам уже подмораживало. Но стоило только выглянуть солнцу, как дымком уносился с заплотов и крыш выпадавший под утро иней, таял на заберегах Драгоценки хрупкий ледок. Закончили трехмесячное обучение, разъехались из поселка кадровцы, увозя с собой на память о милых любушках немало вышитых платков и кисетов. Мунгаловцы дожинали последний хлеб, копали в огородах картофель и на исходе страды все чаще поговаривали о предстоящих девичниках и свадьбах.