Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
Начал Муромцев с семейной разведки.
— Скажи, пожалуйста, что это за затея с «Русалкой»? — спросил он жену.
— Мне пока трудно судить, репетируем-то по кусочкам, в классе… Но некоторые кусочки совсем не плохие.
— На уровне самодеятельности?
— Да нет, вполне профессионально. И Харитонова, и Соловьев — опытные певцы. Мельникову труднее приходится. Вот он — из самодеятельности. Приятный тембр, но голос небольшой, и с верхами не всегда благополучно.
— И это не будет халтурой? — не унимался Дмитрий.
— Знаешь что? — сказала Тася. — Побывай-ка на репетициях, тогда и поговорим.
Встретив со стороны Таси столь решительный отпор, Дмитрий выбрал время и пошел в музыкальное училище.
Да,
Муромцев честно отсидел на репетиции более трех часов, но, по правде сказать, мало что для себя вынес. Показалось ему, что репетиция проходила сумбурно, уж больно по-домашнему, солисты механически повторяли за Марией Захаровной традиционно оперные аресты: рука, прижатая к сердцу, — любовь, стиснутые кулаки — гнев, дико вытаращенные глаза — безумие, ладони, сжимающие виски, — горе. Вазерский беззвучно, но очень широко разевал рот, словно бы подсказывая солисту, и изредка недовольно покрикивал: «Куда, ну куда тебя, Алексей, понесло… Тут же соль бемоль… Вот!» — И грохотал по клавиатуре, как по бубну.
И премьера «Русалки», состоявшаяся на сцене Облдрамтеатра, не внесла ясности в отношение Дмитрия к затеям энтузиастов оперного искусства.
В оркестровой яме расселось человек семнадцать весьма самоуверенных лабухов, причем медь явно господствовала над струнами. Солисты, не отрывая взоров от Вазерского, деревянно жестикулировали и больше всего боялись повернуться к публике даже боком. Князь раза два пустил петуха и совершенно не знал, что ему делать с огромной фанерной алебардой. Что за странная фантазия: князь — и вдруг алебарда! Многочисленные купюры вряд ли бы пришлись по вкусу Даргомыжскому…
Отмечая все эти неполадки, Дмитрий как-то не обращал внимания на отличное вокальное мастерство Харитоновой, исполнявшей партию княгини, и Соловьева — мельника. С волнением ждал он Тасиного дебюта в роли постановщика танцев. С кем ей, бедняге, пришлось работать! Галя Арзамаскова и Матвиевский — танцовщики из Сталинградской оперетты, застрявшие в Пензе, и несколько девочек из местной самодеятельности. Вот вам и вся балетная труппа. И всё же славянский танец получился очень мило, а Арзамаскова справилась со стремительным цыганским. Тася сделала то, что было возможно.
— Чистенько, — одобрил Женя Белов, сидевший возле Дмитрия. — Вот кабы и весь спектакль так. А то ведь а-ле-бар-да! — И даже захрюкал от удовольствия.
А на другой день был суровый разбор спектакля с упором на слабость режиссерской работы.
Главные виновники, Вазерский и Харитонова, кивали головами, соглашалась со всеми критическими замечаниями, обещали «исправиться». Ну точь-в-точь первоклашки, насажавшие в тетради клякс. И опять разговор с Тасей:
— Не понравилось, как вели себя Вазерский и Харитонова на разборе. Делали вид, что соглашаются, а на самом деле плевать им на нашу критику. Разве не так?
— Право, не знаю. Они ко мне только присматриваются и не очень откровенны. Но, по-моему, и ты, и Королев опережаете события. Ведь это еще не конечный результат, а лишь подход, первая прикидка…
— Тогда незачем выпускать спектакль. Репетируйте сколько влезет. Вас же никто не торопил!
— Вот и ошибаешься! Торопила сама обстановка… Ведь те, кого Вазерский уговорил остаться в Пензе, должны были убедиться, что есть что-то прочное, определившееся… Ну как твердая земля под ногами… Понимаешь? И вот для них-то выпуск даже и такого спектакля, как наша «Русалка», событие — вот мы и при деле.
— Больно замысловато, Тася. Боюсь, что всё дело в привычке к снисходительности. Когда долго работаешь с художественной самодеятельностью, невольно сам начинаешь завышать оценки. Мол, это же не Мигай, а всего лишь Гаврила Гаврилович —
Тася фыркнула.
— Ага! — торжествующе воскликнул Дмитрий. — Самой смешно, стало. Выходит, моя правда.
— Нет, моя, — сказала Тася, отсмеявшись. — А ты, дорогой мой, с чужого голоса поешь. Интонации Жени Белова слышатся.
Евгений Николаевич был действительно самым строгим судьей всех дерзаний хозрасчетной оперы. Чрезвычайно требовательный к собственным работам, безжалостно изгонявший из своего театра расхлябанность, неряшливость, штамп, он считал, что Вазерский страдает манией грандиозо и совершенно не считается с реальностью.
— Посуди сам, Дмитрий, — говорил он, поглаживая подбородок. — Оперный театр — самый сложный театральный организм. Не случайно же их у нас раз-два и обчелся. Сколько необходимых компонентов! Прежде всего, певцы. И не просто люди, обладающие слухом и хорошим голосом, но и актеры, умеющие если не переживать, то, по крайней мере, показывать, что они переживают. Много ли у нас таких? Ну, Харитонова, ну Грачев, ну эта новенькая — жена Школьникова, у нее приятный голосишко… А остальные? Душка-тенор с алебардой. Ха-ха! Твоя жена заставила здешних девиц кое-как двигаться. Хвала ей! Но разве же это балет? А оркестр где? Это же банда какая-то! Им на похоронах да на еврейской свадьбе играть. Слышал, как врали? А средства! Неужели концертами думают заработать! Это же несерьезно, Митя. Потом, почему «Русалка» или там «Демон»? Зачем тревожить прах великих! Если уж так зачесалось, взялись бы за что-нибудь легонькое. Допустим, «Запорожец за Дунаем» или «Цыганский барон». Тут я бы охотно помог. А «Русалка» — это, знаешь ли, самодеятельность, и далеко не лучшая!
В общем, мнения разделились. Треплев склонялся к точке зрения Белова, но был менее язвителен. Людас Константинович, напротив, бурно восторгался:
— Какие молодцы! Это же смело, Митя, — вот так на пустом месте и… оперный спектакль. И вполне сносно поют… Ты обязательно поддержи их… Может быть, создастся подлинный народный театр. Да, да, именно народный театр.
— Вот если бы в Пензу приехали Сташкевичюте и Петраускас, — мечтательно сказала Бронислава Игнатьевна. — Петраускас — великий певец. У него прямо серебряный тенор.
Венцлова и Корсакас, также приглашенные в директорскую ложу, вежливо говорили, что это только первый шаг и, естественно, трудно еще судить, предстоит огромная работа и т. п.
Но самым горячим сторонником оперы неожиданно оказалась мать Дмитрия. В юности у Софьи Александровны было редкое по красоте контральто. Она училась в одной гимназии с Вяльцевой, впоследствии дружила с ней, и та не переставала восхищаться голосом своей подруги и предсказывала ей невиданный успех. «Если бы мне да твой голос, Соня! Низы как у Паниной…» Чета Фигнер приняла живейшее участие в судьбе девушки, настаивала на том, чтобы ее отправить учиться в Италию. Но в семье было туговато с деньгами, и поездка в Италию откладывалась с года на год. А потом — скарлатина, осложнение на уши, и слух Сони оказался нарушенным. Она стала детонировать. Остался уже никому не нужный голос и неистребимая, фанатичная любовь к оперному искусству. Да еще фотографии знаменитых певцов с милыми надписями. Софья Александровна очень ими дорожила. Шаляпин и Собинов, Батистини и Карузо, Петров и Ершов, Тито Руффо и Мазини, не говоря уже о любимых ею Фигнерах, нашли приют под крышкой альбома с медной застежкой. А когда жили в Ленинграде и Муромцев имел возможность иногда посещать бывший Мариинский театр, Софья Александровна неизменно его сопровождала и с наслаждением слушала блистательного, но холодноватого Сливинского, могучего Павла Захаровича Андреева и уж, конечно, кумира ленинградской публики Печковского, создавшего неповторимые, подлинно трагедийные образы Германа, Хозе, Отелло.