Дела твои, любовь
Шрифт:
Диас-Варела поднялся, сделал несколько шагов и, оказавшись у меня за спиной, положил руки мне на плечи, слегка сжав их — совсем не так, как двумя неделями раньше, когда мы стояли в этой же комнате друг напротив друга и я все порывалась уйти, а он удерживал меня, и руки его давили на мои плечи, словно были налиты свинцом. Сейчас мне не было страшно: его прикосновение было скорее нежным. Да и тон его был другим, не таким, как в прошлый раз. В нем больше не было цинизма, сейчас в нем звучали боль и словно даже отчаяние, оттого что ничего уже нельзя исправить. Он тоже начал смешивать времена глаголов — употреблял то настоящее, то прошедшее: так бывает, когда человек вспоминает и вновь переживает что-то плохое, что произошло уже давно, или в сотый раз пересказывает старую историю, из которой он, как ему кажется, уже выпутался, хотя на самом деле это не так. Он — постепенно, не сразу — заговорил естественно и правдиво, и сейчас мне хотелось ему верить. Впрочем, возможно, он только прикидывался.
Он молчал, и я могла задать ему любой вопрос, попросить разъяснить то, чего я не понимала, то, о чем он случайно проговорился. Или это была вовсе не случайность? Может быть, он нарочно сказал то, что сказал, и теперь хотел проверить, обратила ли я на эти слова внимание?
— Ты упомянул о просьбе Девернэ и о том, что он, возможно, о чем-то догадывался. Что это за просьба? И о чем он должен был догадаться? Я не понимаю. — И, сказав это, я подумала: "Что, черт возьми, я делаю? Почему позволяю себе спокойно обсуждать подобные вещи? Зачем спрашиваю о деталях убийства? И почему мы вообще об этом говорим? Это не тема для разговора, об этом можно было бы говорить по прошествии многих лет, как в истории Анны де Бейль, убитой Атосом в те времена, когда он еще не был Атосом. Но Хавьер все еще Хавьер, у него не было времени превратиться в кого-то другого".
Он снова осторожно, почти ласково, сжал мои плечи. Я по-прежнему стояла к нему спиной — сейчас я этого не боялась, сейчас мне не нужно было видеть его лицо, он не казался мне чужим, его прикосновение меня не пугало. Меня вдруг охватило странное чувство: я вдруг почувствовала себя так, словно мы перенеслись в другой день — в один из тех дней, когда я еще не подозревала о существовании Руиберриса, когда не знала того, что знаю теперь, когда мне нечего было опасаться, когда в моей жизни было счастье — пусть временное, пусть не навсегда, — когда я была влюблена и готова ко всему, когда я ждала, что меня вот-вот бросят ради Луисы, стоит ей полюбить его или, по крайней мере, позволить ему каждый день засыпать и просыпаться рядом с ней, в ее постели. Мне почему-то показалось, что это должно произойти очень скоро. Я давно ее не видела — даже издалека, и кто знает, как развивались их отношения и насколько ближе к ней стал с тех пор Диас-Варела? Возможно, он стал неотъемлемой частью ее новой жизни — жизни вдовы с маленькими детьми, с которыми подчас бывает очень трудно, особенно когда не хочется ничего делать, а хочется только забиться в уголок и плакать. Я тоже пыталась сделать это — стать неотъемлемой частью его одинокой холостяцкой жизни. Только мои попытки были слишком робкими: я не верила в успех, я сдалась с самого начала.
В тот, другой, день руки Диаса-Варелы могли бы соскользнуть с моих плеч мне на грудь, и я не только не противилась бы, но даже мысленно просила бы его: "Расстегни пару пуговиц, просунь руки под блузку или под жакет", — я умоляла бы: "Ну сделай же это наконец, чего ты ждешь?" И мне вдруг отчаянно захотелось вот так же молча попросить его об этом (желание — вещь импульсивная и иррациональная, оно зачастую заставляет нас не видеть очевидного, закрывать глаза на факты и забывать о том, каков на самом деле тот человек, к которому нас так тянет). Но, если бы я его и попросила, он к моей просьбе не снизошел бы: он отчетливее, чем я, сознавал, что тот день давно прошел, а сейчас настал совсем другой — день, когда он решил рассказать об устроенном им заговоре, о совершенном им преступлении, а потом проститься со мной навсегда (мы оба знали, что после этого разговора мы больше не сможем встречаться). Его руки не скользнули вниз. Он убрал их с моих плеч, словно его вдруг упрекнули в фамильярности или в злоупотреблении доверием — не я, я не упрекнула его ни словом, ни жестом, — вернулся к своему креслу и сел. Он сидел и смотрел на меня, и взгляд его был, как всегда, задумчив и туманен (он вообще никогда и ни на что не смотрел пристально), только сейчас в нем была еще и безысходность — та самая безысходность, которую я уже слышала в его голосе. Он словно снова спрашивал: "Почему ты не можешь меня понять?" И опять в его вопросе не было отчаяния, а было лишь сожаление.
— Все, что я тебе рассказал, — правда, — начал он. — Но не вся правда. Ты не знаешь главного. Впрочем, этого не знает никто, даже Руиберрису это известно лишь в общих чертах. К счастью, не в его привычках задавать лишние вопросы: он выслушивает, соглашается сделать то, о чем его просят, выполняет данное ему поручение и получает обещанную плату. Жизнь научила его многому: превратила в человека, готового почти на что угодно, если за это хорошо заплатят. Особенно если платить будет старый друг, который его не выдаст и не продаст, не пожертвует им ради своих интересов. И еще она научила его не проявлять излишнего любопытства. Ты знаешь, что мы сделали, и можешь не сомневаться, что все было именно так. Мы разработали план — рискованный план, вероятность того, что он сработает,
— Она нанесла ему куда более жестокий удар, — возразила я, — своим отказом признать его и попытками любой ценой похоронить его снова, и на этот раз уже не по ошибке. Он много пережил — такая уж ему выпала судьба, — и не его вина, что он не умер и что не забыл, кто он. Помнишь его слова — ты мне их читал: "О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив!"
Но Диас-Варела не собирался спорить о Бальзаке, он хотел довести до конца свою историю. "Это книга, — сказал он мне, когда мы беседовали о полковнике Шабере, — и то, что в ней происходит, не имеет для нас никакого значения: мы забываем об этом, едва дочитав последнюю страницу".
Возможно, он полагал, что с реальными событиями, с теми, что происходят в нашей жизни, дело обстоит по-другому? Наверное, это справедливо в отношении людей, с которыми эти события происходят, но для других — едва ли: любое событие превращается в рассказ об этом событии, реальные истории начинают существовать в одном пространстве с вымышленными и все их ждет в конце концов одна и та же судьба. Все можно рассказать, и для тех, кто будет слушать, правда будет звучать так же, как вымысел. Так что он продолжил, не обратив на мои слова никакого внимания:
— Луиса оправится от горя, не сомневайся. Она уже понемногу приходит в себя. Я замечаю изменения каждый день, и так будет продолжаться дальше: если этот процесс начался, его уже не остановить. Она прощается с Мигелем, это второе, и окончательное, ее прощание, гораздо более тяжелое, потому что в первый раз он уходил из ее жизни, а сейчас уходит из ее сердца, и ей кажется, что она предает его (и она его действительно предает). Конечно, возможны еще временные ухудшения — все зависит от того, как пойдет дальше ее жизнь, — но потом она все равно забудет мужа. Мертвым дают силу живые, и если они перестают давать ее… Луиса освободится от Мигеля, и освобождение будет полным, хотя сейчас в это трудно поверить. Но он знал, что все будет именно так. Больше того, он хотел облегчить этот болезненный процесс, и это было одной из причин, по которым он обратился ко мне с той просьбой. Всего лишь одной из причин, потому что была и гораздо более важная.
— О какой просьбе ты опять говоришь? Что это за просьба? — Я едва сдерживалась, мне слишком хотелось получить ответ на свой вопрос.
— Потерпи немного, я все тебе расскажу. Слушай внимательно: речь пойдет о причине. За несколько месяцев до смерти Мигель начал чувствовать некоторое недомогание — общую усталость, которую даже нельзя было счесть поводом для обращения к врачу: он не был мнительным, и здоровье у него всегда было отменное. Через некоторое время появился другой незначительный симптом: один глаз у него стал хуже видеть, но он и тут не поспешил обратиться к офтальмологу — решил, что это скоро пройдет. А когда все же обратился (потому что зрение все не улучшалось), врач провел полное обследование и выявил довольно неприятную вещь: внутриглазную меланому. Офтальмолог направил его к терапевту, который обследовал его с головы до пят: ему сделали компьютерную томографию, магнитно-резонансную томографию всех органов, провели все возможные анализы. Выводы оказались еще страшнее: метастазы по всему организму, или, как он процитировал мне на медицинском жаргоне "развитая метастатическая меланома", хотя Мигель в то время чувствовал себя вполне неплохо.
"Значит, Десверн не мог сказать Хавьеру, как это представлялось мне в моих фантазиях: "Со мной все в порядке, и я не думаю, что что-то случится — сейчас или намного позднее. Ничего конкретного. У меня крепкое здоровье и все хорошо". Значит, все было совсем наоборот. По крайней мере, если верить Хавьеру", — я все еще называла его про себя по имени, я тогда еще не приняла решение вспоминать и говорить о нем как о Диасе-Вареле, чтобы отмежеваться от нашего с ним прошлого, чтобы не мечтать о том, что все будет, как прежде.