Дела твои, любовь
Шрифт:
— Да-да, конечно. Если хочешь, увидимся позже. Приезжай вечером ко мне? Во сколько ты освобождаешься? Где ты работаешь? И как ты нас называла? — Она не убрала руки с моего плеча, и тон ее не был требовательным: в нем звучала лишь просьба — ни к чему меня не обязывающая просьба.
Если бы я отказалась выполнить ее, то, возможно, к вечеру Луиса уже забыла бы о нашей встрече.
Я не ответила на ее предпоследний вопрос — времени не было, — а на последний и подавно: сказать ей, что я называла их "идеальной парой", значило бы причинить ей еще большую боль, ведь, в конце концов, после моего ухода она снова останется одна. И я сказала, что, если она не против, я заеду к ней после работы, часов в шесть или в половине седьмого. Я спросила адрес, она продиктовала. Оказалось, она живет совсем близко. Прощаясь, я положила ладонь на ее руку, все еще лежавшую на моем плече, слегка сжала ее (мне показалось, что ей было приятно это пожатие, что она благодарна мне за него) и осторожно опустила вниз. Сделав несколько шагов, я поняла, что забыла спросить самое главное. Я вернулась к ее столику. — Послушай, я ведь не знаю, как тебя зовут.
Вот тогда-то я и услышала имя, которое не было названо ни в одной из газет, которого я не видела на тех страницах, где печатают извещения о смерти.
— Луиса Алдай, — назвалась она. И тут же поправилась: — Луиса Десверн. — В Испании женщины сохраняют свою фамилию после замужества. Возможно, сейчас она решила взять фамилию мужа в знак памяти и верности. — Хорошо, что ты об этом вспомнила, потому что рядом с номером квартиры нет имени Мигеля — там только мое. Это была мера предосторожности: его имя довольно известно. И вот теперь оно на табличке уже не нужно.
— Самое удивительное заключается в том, что у меня изменился образ мыслей, — сказала она мне в тот вечер, когда в ее гостиной стало уже темно.
Луиса сидела на диване, а я в кресле рядом. Луиса предложила выпить портвейна. Я не возражала. Она пила маленькими глотками, то и дело поднося к губам бокал (кажется, это был третий за вечер). Она умела красиво сидеть нога на ногу — у нее это получалось даже элегантно. Время от времени она меняла положение ног — сейчас правая лежала на левой. На ней была юбка и открытые лаковые туфли черного цвета на низком, но довольно изящном каблуке (они делали ее похожей на образованную американку). Подошва туфель была светлой, почти белой, словно эти туфли она надела в первый раз. Иногда в гостиную заходили дети — по одному или вместе: что-нибудь рассказать, что-нибудь узнать, что-нибудь попросить. Они смотрели телевизор в соседней комнате, которая была продолжением гостиной, — между ними не было двери. Луиса объяснила
— Не знаю, мне кажется, у меня теперь совсем другая голова… Я все время думаю о том, о чем раньше никогда не думала, — сказала она с искренним удивлением. Глаза ее были широко открыты, она поглаживала кончиками пальцев колено, словно оно чесалось: наверняка просто нервничала. — Я словно стала другим человеком или человеком с другим складом ума. Теперь у меня постоянно возникают ассоциации, которые заставляют меня вздрагивать от ужаса. Я слышу сирену "скорой помощи", или полицейской машины, или пожарной машины и думаю о человеке, который сейчас умирает, или горит, или, может быть, задыхается, и тут же мне приходит в голову болезненная мысль о том, сколько людей слышали сирену полицейских, мчавшихся, чтобы задержать "гориллу", или сирену реанимобиля, в котором ехали врачи, чтобы оказать помощь Мигелю, лежавшему на земле, сколько людей даже внимания не обратили на эти сирены, сколько, возможно, поморщились с неудовольствием ("Что за манера гудеть без перерыва! Можно подумать, что-то важное случилось. Наверняка и причины особой нет!"). Мы почти никогда не задаемся вопросом, куда и почему спешат эти машины, какая беда стряслась, где и с кем. Для нас эти сирены — привычная составляющая жизни большого города, просто неприятный звук, пустой и абстрактный. Раньше, когда их было меньше и ревели они не так громко, ни у кого не возникало подозрения, что водители включают сирены без всякой причины — чтобы ехать быстрее, чтобы им уступали дорогу. Люди выбегали на балконы, чтобы узнать, что произошло, и были уверены, что на следующий день прочитают все подробности в газетах. Сейчас на балконы уже никто не выходит. Мы ждем, когда они уедут и перестанут раздражать наш слух и заставлять думать о больном, о пострадавшем, о раненом или об умирающем. Чтобы они больше не касались нас, не пугали. Сейчас я уже перестала это делать, но в первые недели после смерти Мигеля, заслышав сирену, сразу же бежала на балкон или открывала окно и пыталась рассмотреть полицейскую машину или карету "скорой помощи" и следила за ними, пока они не скрывались из глаз. Но из окна или с балкона их редко можно увидеть, их можно только слышать, так что я скоро перестала подходить к окну или выбегать на балкон. И все же до сих пор при звуках сирены я бросаю то, что делаю в этот момент, вытягиваю шею и слушаю, пока они не стихнут. Мне слышится в них жалоба, мольба, словно каждая из них заклинает: "Пожалуйста, я человек, которому очень плохо, я между жизнью и смертью, и я ни в чем не виновен, я не совершил ничего, за что меня нужно бить ножом, я просто вышел из машины — так же, как выхожу каждый день, и вдруг почувствовал, что меня ударили чем-то острым в спину, а потом еще раз, и еще, и еще. Я даже не знаю, сколько было ударов, все мое тело изранено, я истекаю кровью… Я не ждал этого, я к этому не готов. Уступите мне дорогу, умоляю, вы не спешите так, как я, мое спасение зависит от того, успею ли я доехать вовремя. У меня сегодня день рождения, и моя жена еще ничего не знает, она все еще ждет меня в ресторане, где мы собирались отметить круглую дату, она наверняка приготовила для меня подарок, какой-нибудь сюрприз. Не допустите, чтобы в следующий раз она увидела меня уже мертвым".
Луиса замолчала и отпила еще один глоток — скорее машинально, в стакане оставалась лишь капля. Взгляд ее больше не был отрешенным — в глазах появился блеск, словно сцена, которую она себе представила и которая, как мне казалось, должна была привести ее в еще более подавленное состояние, вдруг неожиданным образом придала ей сил и заставила вернуться в реальный мир, пусть даже это был тот мир, которого больше не существует. Я была едва знакома с ней, но мне уже было ясно, что в настоящем Луисе очень неуютно, что она чувствует себя в нем слабой и незащищенной, а потому спешит укрыться от настоящего в прошлом — ей там было гораздо лучше. Даже в последние, самые горькие моменты той, прошлой, уже закончившейся жизни. И сейчас я еще раз в этом убедилась. Когда Луиса говорила от имени умирающего Десверна, ее карие, чуть раскосые глаза светились таким теплым и глубоким светом, что казались очень красивыми. Один глаз был заметно больше другого, но это ее ничуть не портило. Ее, безусловно, можно было назвать почти красивой — даже сейчас, когда на нее обрушилось тяжелое горе. А какой красавицей она была в счастливые времена, я видела почти каждое утро в течение нескольких лет.
— Но, если верить газетам, он ничего подобного не мог думать, — осмелилась заметить я. Я не знала что сказать (да и что тут можно было сказать?), но молчать мне тоже было неловко.
— Ну конечно же не мог, — ответила она торопливо и, как мне показалось, даже с вызовом. — Он не мог этого думать, когда его везли в больницу, — он был тогда уже без сознания и больше в сознание не приходил. Но, возможно, он мог думать что-то подобное раньше, когда ему наносили удары. Возможно, он представил себе то, что его ждет. Я все время мысленно возвращаюсь к тем секундам, что длилось нападение, к тому моменту, когда Мигель перестал сопротивляться — упал, потерял сознание и больше уже ничего не воспринимал, ничего не чувствовал: ни отчаяния, ни боли, ни… — она на секунду запнулась: искала слова, которыми можно было бы обозначить то, чего больше не чувствовал ее муж, — ни того, что он прощается с жизнью. До этого я никогда не задумывалась над тем, какие мысли могут быть в тот или иной момент в головах других людей. Даже в голове у моего мужа. Я на это неспособна: у меня нет воображения. А сейчас я только этим и занимаюсь. Я тебе уже говорила: мой мозг стал другим, я сама себя не узнаю, а иногда мне кажется, что это раньше (всю мою прежнюю жизнь) я не знала себя — не знала, какая я на самом деле. И Мигель меня тоже не знал. Да и как он мог бы узнать меня тогда, если настоящая я — это та, которая сидит сейчас перед тобой? Такой он меня никогда не видел: я стала такой после его смерти. Для него я была совсем другой и продолжала бы оставаться другой еще очень долго, если бы он по-прежнему был жив. Не знаю, понимаешь ли ты меня, — добавила она, осознав, что разобраться в том, что она говорит, не очень легко.
Для меня это было что-то вроде скороговорки, но в целом я понимала, что она хочет мне сказать. Я говорила себе: "Этой женщине сейчас плохо, и это вполне объяснимо. Ее горе безмерно, она, должно быть, день и ночь думает о смерти мужа, снова и снова пытается представить себе, как прожил он те последние мгновения, когда сознание еще не покинуло его, снова и снова задается вопросом, о чем он думал тогда. А у него и времени на это не было: ему нужно было пытаться увернуться от первых ударов навахи, нужно было попробовать убежать, спастись от "гориллы". Вряд ли он вспоминал в те минуты о жене: смерть была слишком близко, и он должен был сделать все возможное, чтобы избежать встречи с ней. Он был ошеломлен, потрясен, он не понимал, что происходит, так что если в то время у него в голове и мелькали какие-то мысли, то это было "что происходит как это возможно что делает этот человек почему он на меня нападает почему он выбрал меня из миллионов людей в этом городе и за кого черт возьми он меня принял, он что, не понимает что не я виноват в его бедах и как смешно как обидно как глупо умереть вот так из-за чьей-то ошибки из-за чьей-то навязчивой идеи, умереть такой жестокой смертью погибнуть от руки незнакомца или человека игравшего в моей жизни едва заметную роль, на которого я и внимания почти не обращал — только тогда, когда он сам настойчиво потребовал обратить на него внимание, когда грубо и бесцеремонно вмешался в нашу жизнь, когда однажды ни с того ни с сего набросился на Пабло, этот человек значил для меня меньше чем провизор из аптеки на углу или официант из кафе где я завтракаю, ничтожный человек не имеющий отношения к моей жизни, это все равно как если бы меня вдруг решила убить Та Благоразумная Девушка которая тоже приходит в то кафе каждое утро и с которой мы ни разу даже словом не перекинулись, — случайные фигуры, расплывчатые тени на заднем плане картины, о которых когда они исчезают никто даже не вспоминает да никто и не замечает их исчезновения, то что со мной происходит не может происходить на самом деле потому что это абсурдно, это невероятное невезение и я даже рассказать об этом никому не смогу, и единственное что хоть немного утешает это то что человек никогда не знает какую маску наденет смерть, чтобы предстать перед ним, и при каких обстоятельствах произойдет эта смерть — его личная, ни на какую другую не похожая даже если человек покинет этот мир вместе со многими другими, став жертвой массовой катастрофы, — что к ней приведет: наследственная болезнь эпидемия несчастный случай на дороге отказ одного из органов или террористический акт, обрушение здания, в котором он находился, инфаркт, пожар, бандиты ворвавшиеся в дом среди ночи или кто-то кто выйдет из темного переулка в опасном районе в который человек забрел случайно впервые попав в незнакомый еще совсем неизвестный город, я часто оказывался в подобных местах во время своих поездок особенно когда был молодой и пускался в самые рискованные путешествия, и малейшая неосторожность могла стоить мне жизни где угодно — в Каракасе и в Буэнос-Айресе в Мехико в Нью-Йорке в Москве и в Гамбурге и даже в самом Мадриде, но не здесь, а на других улицах более опасных и более темных, не в этом таком удобном освещенном и респектабельном квартале моем квартале который я знаю как свои пять пальцев, и не тогда когда я вышел из своей машины как выходил много раз в другие дни, и почему именно сегодня почему не вчера или не завтра, почему это случилось именно сегодня и именно со мной, это могло случиться с любым, с тем же самым Пабло, это должно было случиться с ним ведь у него уже была стычка с этим человеком, и серьезная стычка, он мог заявить на нападавшего в полицию за то, что тот его ударил, это я, идиот, отсоветовал, мне стало жаль этого несчастного, даже не знаю как его зовут а если бы Пабло обратился тогда в полицию, сейчас этого человека здесь не было бы, и я же получил предупреждение вчера когда он прицепился ко мне, а я не придал этому значения и поспешил все забыть, а надо было испугаться и быть осторожнее, избегать встречи с ним хотя бы несколько дней пока он обо мне не забудет, я не должен был сегодня показываться на глаза этому разъяренному психу которому вдруг взбрело в голову наброситься на меня с ножом и бить и бить и бить, и его наваха наверное очень грязная, но это уже не важно, я умру не от инфекции гораздо быстрее меня убьет это лезвие что вонзается в мое тело и поворачивается, от этого человека ужасно пахнет, он сто лет не мылся, ему негде, он живет в брошенной машине, я не хочу умирать, чувствуя этот запах, но выбирать не приходится, почему это должно быть последним, что я увижу и почувствую на земле, перед тем, как ее покину, это и запах крови, моей крови, запах железа и детства, потому что в детстве чаще всего у нас идет кровь, это моя кровь, это не может быть его кровь, ведь я не ранил этого сумасшедшего, он очень сильный, он разъярен, и мне не сладить с ним, мне нечем ударить его в ответ, это он распорол мою кожу и мою плоть и из этих ран вытекает моя кровь и уходит моя жизнь, и вот еще удар и еще, и ничего тут не поделаешь, еще один удар…все кончено". А потом я сказала себе: "Но ничего этого он подумать не мог. Или мог, но за один миг".
— Я не вправе давать советы, — ответила я Луисе после продолжительного молчания, — но, мне кажется, ты не должна так много размышлять о том, что думал он в те минуты. В конце концов, это длилось всего лишь несколько минут — ничто
Луиса снова наполнила свой бокал, подперла лицо руками и на минуту задумалась — наверное, не ожидала услышать от меня то, что услышала. Руки были сильные и длинные, на них не было украшений (если не считать обручального кольца). Локти она поставила на колени, отчего стало казаться, что она уменьшилась, сжалась в комочек. Она заговорила, словно для себя, словно рассуждала вслух:
— Да, так все обычно и считают: то, что уже случилось, менее важно, чем то, что происходит сейчас, мысль о том, что все закончилось, должна приносить облегчение, и прошлое, каким бы страшным оно ни было, должно причинять меньшую боль, чем настоящее. Но разве не то же самое думать, будто мысль о том, что человек уже умер, менее тягостна для нас, чем мысль, что человек сейчас умирает? Ведь это же не так, ты согласна? Если человек умер, это необратимо, это гораздо больнее. И то, что переход от жизни к смерти уже закончился, вовсе не означает, что его не было. И как мне не думать об этом переходе, если это последнее, что Мигель еще делил с нами, с теми, кто остался жить? То, что было с ним после этого перехода, нам недоступно, но, когда он происходил, мы все были здесь, в одном и том же измерении, мы дышали одним воздухом. Мы все были еще в одном и том же времени, в одном и том же мире. Не знаю, как это объяснить… — Она замолчала, закурила сигарету — первую за вечер, хотя пачка все время лежала рядом. Я подумала, что она, возможно, какое-то время назад бросила курить, но теперь снова начала. А может быть, она только пыталась бросить: покупала сигареты, но старалась не трогать их. И потом, ничто не уходит навсегда. Остаются сны, и мертвые являются в них живыми, а иногда нам снится, что умирают те, кто сейчас жив. Мне часто снится тот вечер, и во сне я рядом с ним в те страшные минуты: я там, я все знаю, мы приезжаем вместе и вместе выходим из машины, и я предупреждаю его, потому что знаю, что произойдет дальше, но это не помогает ему спастись. Ты сама знаешь, как это бывает во сне: все очень отчетливо и в то же время очень сумбурно. Я открываю глаза — наваждение исчезает. Но очень скоро я понимаю, что это не был всего лишь страшный сон, что это правда, что все произошло на самом деле, что Мигеля больше нет, что его убили так, как я видела во сне, хотя сама сцена уже стерлась из моей памяти… — Она снова замолчала, потушила недокуренную сигарету — словно вдруг удивилась, заметив ее в руке. — Знаешь, что страшнее всего? То, что мне не на кого обратить свой гнев, некого винить. Я не могу никого ненавидеть, хотя Мигель умер страшной смертью — был убит на улице среди бела дня. Если бы была хоть какая-нибудь причина! Если бы его выслеживали, потому что хотели напасть именно на него, потому что хотели отомстить за что-то или потому что он кому-то мешал, или просто для того, чтобы ограбить! Если бы он пал жертвой ЭТА, [2] я могла бы объединиться с близкими других жертв, и мы вместе ненавидели бы террористов или даже всех басков подряд — чем больше была бы ненависть, которую мы делили бы на всех, тем лучше, правда же? Я помню, что когда-то в юности мой парень бросил меня ради другой девушки. Она была с Канарских островов, и я ненавидела не только ее, но и всех, кто живет на этих островах. Глупо, конечно. Если по телевизору передавали матч с участием "Тенерифе" или "Лас-Пальмас", я болела за их противников, кем бы они ни были, хотя меня футбол совсем не интересует и я никогда его не смотрела — смотрели отец или брат. Если проходил какой-нибудь из этих идиотских конкурсов "Мисс Чего-Нибудь", я желала, чтобы ни одна из девиц с Канарских островов не прошла в финал, и ужасно злилась, потому что они часто побеждали: они там все просто красавицы. — И она вдруг рассмеялась: не смогла удержаться. Если ей что-то казалось смешным, она смеялась, даже в тяжелую минуту. — Ты не поверишь, но я дала себе слово никогда больше не читать Гальдоса, потому что он, хотя и прожил почти всю жизнь в Мадриде, родом был тоже с Канарских островов. Так что он довольно долгое время числился в черном списке. — И она снова засмеялась, так весело и заразительно, что и я рассмеялась вслед за ней. — Это, конечно, было глупо и очень по-детски, но такие вещи всегда почему-то помогают, мгновенно улучшают настроение. Сейчас я уже не так молода и не могу прибегнуть к подобному средству, чтобы пережить какой-нибудь из тяжелых моментов, которых так много набирается за день, а потому, вместо того чтобы на несколько минут хорошенько разозлиться, выпустить пар и обо всем забыть, хожу целый день мрачная.
2
ЭТА(ETA, Euskadi Та Askatasuna — Страна Басков и свобода; баск.) — леворадикальная, националистическая организация сепаратистов, выступающая за независимость Страны Басков. За годы существования этой организации ее членами было совершено множество террористических актов на территории Испании.
— А "горилла"? — спросила я. — Разве ты не можешь ненавидеть его? Или всех бродяг сразу?
— Нет, — ответила она, не раздумывая, словно уже давно приняла это решение. — Я даже не стала ничего узнавать об этом человеке. Кажется, он отказывается давать показания. Молчит с самого начала.
Но всем же ясно, что он напал на Мигеля по ошибке и что у него с головой не все в порядке. Говорят, у него две дочери, совсем молодые девушки, и обе занимаются проституцией. С чего он взял, что Мигель и Пабло, наш шофер, имеют к этому отношение? Чушь какая-то. Он убил Мигеля, а мог убить Пабло или кого-нибудь из жителей квартала — любого, кто попался бы ему под руку. Я думаю, он тоже искал врагов. Ему нужен был кто-то, кого он мог бы объявить виновником своих несчастий и возненавидеть. С другой стороны, мы все так поступаем: и низы общества, и его верхи, и средний класс, и даже те, кого мы называем "деклассированными элементами". Никто не хочет признавать, что не всегда и не во всем нужно искать чей-то злой умысел, что иногда беды случаются без всякой на то причины, что может просто не повезти, что иногда человек, встав на пагубный путь, сам становится причиной собственных страданий. ("Ты сам кузнец своего счастья", — вспомнила я Сервантеса. Жаль, что эти его слова все уже давно забыли.) Нет, я не могу ненавидеть этого человека: он убил Мигеля, не потому что ненавидел его и хотел убить: Мигель для него стал случайной жертвой — просто попался на глаза в злую минуту. Я не могу ненавидеть сумасшедшего, который на самом-то деле вовсе не считал своим врагом именно моего мужа — он ведь даже имени его не знал. Он почему-то увидел в нем воплощение своих несчастий, причину своего бедственного положения. В общем, я и знать не хочу, что он там увидел, мне это не важно. Иногда брат, или наш адвокат, или Хавьер, близкий друг Мигеля, заводят со мной этот разговор, но я их останавливаю. Я говорю, что не хочу никаких объяснений и тем более никаких предположений, не хочу пытаться ощупью искать правду. Случилась страшная беда. И для меня важно только это. А почему она произошла — мне все равно. Мне безразлична причина, тем более что выяснить ее не представляется возможным, потому что она существует лишь в больном мозгу несчастного человека, куда я не могу проникнуть, да и не хочу. — Луиса хорошо умела выражать свои мысли, и словарный запас у нее был богатый — как-никак, она преподавала в университете (на кафедре английской филологии, как она мне сказала), учила языку, а значит, ей поневоле приходилось много читать и переводить. — Сравнение не самое удачное, но этот человек для меня примерно то же, что карниз, который отрывается и падает тебе на голову, когда ты проходишь под ним: ты могла бы идти в другое время — минутой раньше или минутой позже — и никогда бы даже не узнала о том, что карниз оторвался и упал. Или случайная пуля, выпущенная во время охоты неопытным стрелком или просто каким-нибудь дураком, — в тот день можно было остаться дома и не ездить за город. Или землетрясение, которое застигает тебя во время путешествия, — совсем необязательно было ехать в это место, можно было выбрать другое. Нет, я не могу его ненавидеть: это мне не поможет, не утешит меня, не придаст сил. Мне не станет легче от мысли, что он понесет наказание, я не буду испытывать радости от сознания того, что он сгниет в тюрьме. Но и жалеть его, конечно, не стану — о какой жалости может идти речь! Мне все равно, что с ним будет дальше, Мигеля мне уже никто и никогда не вернет. Я думаю, его отправят в какое-нибудь психиатрическое учреждение, если такие еще существуют. Я не знаю, как поступают с умалишенными, которые совершают преступления. Полагаю, что его изолируют от общества, поскольку он представляет опасность для окружающих и может повторно совершить то, что уже однажды совершил, может снова пролить чью-то кровь. Но я не жажду наказания для него — это значило бы уподобиться тем военным, которые в былые времена заключали под стражу и даже казнили лошадь, которая сбросила офицера и он при падении погиб. Мир был тогда наивнее, чем нынче. И ненавидеть всех нищих и бездомных я не могу. Я таких теперь боюсь, это правда. Когда вижу кого-нибудь из них, то перехожу на другую сторону улицы — я делаю это машинально: пережитого один раз страха мне хватит на всю жизнь. Но я не могу начать ненавидеть их, ненавидеть всей душой, как ненавидела бы, например, предпринимателей-конкурентов, если бы они подослали к Мигелю наемных убийц — ты знаешь, кстати, что это сейчас происходит все чаще? Во всем мире и в Испании тоже? Люди нанимают убийцу-иностранца (из Колумбии, из Мексики), чтобы убрать слишком сильного конкурента или кого-то, кто мешает их бизнесу, привозят этого типа, он делает свое дело, получает деньги и уезжает. Вся операция занимает не больше двух дней, и концов никто никогда не найдет. Они осмотрительны, и у них все продумано. Они не оставляют следов. Когда труп обнаруживают, они уже в аэропорту или уже летят в самолете домой. Почти никогда ничего не удается доказать. А на тех, кто заказал убийство, кто задумал преступление, кто вложил в руки убийцы оружие, не падет и тени подозрения. Если бы подобное произошло с Мигелем, я и этого абстрактного наемного убийцу не смогла бы ненавидеть: жребий выпал ему, а мог бы выпасть кому-нибудь другому. Он не знал Мигеля и ничего не имел против него лично. А вот что касается подстрекателей, то я наверняка начала бы подозревать кого-нибудь — любого из конкурентов, любого из тех, кто считал себя обиженным или пострадавшим: нет такого предпринимателя, который, развивая свое дело, не причинял бы (умышленно или неумышленно) никому вреда. Я подозревала бы даже друзей-коллег. Я недавно в очередной раз листала Коваррубиаса… — Луиса поняла по моему лицу, что я не совсем понимаю, о чем она говорит. — Ты не знаешь? "Сокровищница языка кастильского, или же испанского", первый толковый словарь, написанный в 1611 году. Его автор — Себастьян Коваррубиас. — Она поднялась, вышла из комнаты и вскоре вернулась с увесистым томом в зеленой обложке. — Мне нужно было найти определение слова "зависть", чтобы сопоставить с его английским эквивалентом, — сказала она, листая страницы, — и знаешь, как он заканчивает? "И хуже всего то, — начала она читать вслух, — что яд сей проникает в души тех, коих мы полагаем нашими лучшими друзьями. Мы продолжаем считать их таковыми и доверяем им, в то время как они гораздо более опасны для нас, чем наши явные враги". И он далеко не первый, кто высказывает эту мысль. Послушай, что он пишет дальше: "Это давно уже известно, об этом говорили многие. А я не стану перетолковывать то, что уже толковали другие, и на сем умолкаю". Она закрыла книгу, села. Зеленый том лежал у нее на коленях. Я увидела закладки на многих страницах. — Мой мозг, наверное, все-таки работал все это время, я не только жаловалась и тосковала. Знаешь, я тоскую по нему, тоскую каждую минуту. Я просыпаюсь с этой тоской и с нею же засыпаю. Она не покидает меня даже во сне. Она со мной весь день, я словно ношу ее с собой повсюду, она словно стала частью меня, словно поселилась в моем теле… — Она посмотрела на свои руки — возможно, ей казалось сейчас, что они обнимают голову мужа. — Мне говорят: сохрани хорошие воспоминания, забудь о трагическом дне, думай о другом — о том, как вы любили друг друга, о счастье, которое выпало вам на долю и которого многим так и не довелось испытать. Те, кто так говорит, желают мне добра, но они не в силах понять, что каждое светлое воспоминание окрашено дляменя в кровавые тона тех последних страшных минут. Каждый раз, когда я вспоминаю о чем-нибудь хорошем, перед глазами тут же встает ужасная картина его жестокой, безвинной смерти, глупой смерти, которой так легко было избежать! Вот это для меня больнее всего: он умер глупо, он ни в чем не был виноват. И хорошее воспоминание сразу тускнеет и становится плохим. Если честно, у меня уже не осталось хороших воспоминаний.