Дело Арбогаста
Шрифт:
С каждым днем, по мере того как процесс близился к завершению, Клейном овладевала нарастающая усталость, словно из его жизни по капле вытекало нечто сумевшее стать, если, как выяснилось, и не неотъемлемой, то исключительно важной ее частью. Чуть не выронив тяжелый портфель, он поставил его на покрытый снежком бетон крыльца и мучительно потянулся. Сарразин, улыбнувшись, подбодрил его кивком.
— Поужинаем в гостинице? Клейн помассировал себе виски.
— С удовольствием.
— Строго говоря, мы ведь уже можем начать потихоньку праздновать победу, не правда ли?
Катя Лаванс, зябко переступая ногами в белых кожаных сапогах и кутаясь поплотнее в белое кожаное пальто, прижимала обе руки к горлу. Ансгар Клейн вопросительно посмотрел на нее, словно ему хотелось что-то
— Вы ведь тоже с нами, Ганс? — спросил Сарразин.
Арбогаст кивнул, и все четверо отправились пешком по улице Мольтке в сторону гостиницы “Пальмергартен”.
В ресторане было еще пусто, лишь за одним из столиков сидела пожилая пара, а за другим — семейство с тремя детьми, причем все — в одинаковых, синих свитерах. Ансгар Клейн заказал красного вина, все принялись за дежурное блюдо — гуляш из оленины; Сарразин завел разговор с адвокатом о минувшем дне и о прениях сторон; Катя Лаванс, сидевшая ближе других к окну, краешком глаза видела, как засыпает снегом и вместе с тем придавливает к оконному стеклу ветви рододендрона. Ей было малость полегче из-за того, что Арбогаст по-прежнему старался не глядеть на нее, равно как и она на него, и она старалась говорить с адвокатом, но тот, наблюдая за ней с самого воскресенья, поддерживал сейчас этот разговор лишь в минимальной мере, стараясь только, чтобы это не выглядело откровенным хамством.
Фриц Сарразин вроде бы подметил некоторую щекотливость ситуации и, пока убирали тарелки, попытался втянуть в разговор Арбогаста. Он заказал коньяк, предложил Арбогасту сигару и уселся так, что накрытый белой скатертью столик отделил его с собеседником от адвоката и эксперта, как заснеженная равнина. Катя Лаванс курила, поглядывала в окно, раздумывала над тем, что бы еще сказать, и чувствовала, физически чувствовала, как стремительно проходит время. Клейн пил коньяк. Иначе он представлял себе все заранее, всего-то неделю назад, тем уже бесконечно далеким вечером во Франкфурте; но кое-что, о чем самой Кате не хочется вспоминать, ни думать, произошло в промежутке. А все из-за моей неуверенности в себе, досадовала Катя. Все последние дни она твердила себе: куда подевалась твоя самоуверенность? Но это не помогало: каждое новое событие и даже микрособытие откусывало от ее уверенности в собственных силах свою часть — из имевшегося у нее запаса и даже, если так можно выразиться, впрок.
Катя Лаванс погасила сигарету. Во внезапно наступившем молчании Фриц Сарразин подался вперед, выхватил у нее из рук пепельницу и стряхнул в нее тяжелый сигарный пепел.
— Однако неужели вы не думаете, — продолжил он разговор с Арбогастом, — что тюремный опыт при всей его тяжести окажется вам кое в чем полезен? В конце концов, вы завершили образование.
— Кое в чем, — согласился тот.
Катя Лаванс и Клейн посмотрели на Арбогаста, ожидая дальнейшего развития темы, но тот замолчал.
— А как вам кажется, вы теперь на ком-нибудь женитесь?
Чтобы задать этот вопрос, Катя вынула изо рта еще не закуренную сигарету. Арбогаст пожал плечами. Чуть позже Сарразин объявил, что сегодня все угощались за его счет, и призвал “дщерь заведения”, как он титуловал кельнершу.
60
И этот вечер Гезина Хофман провела у телевизора. Приготовила себе картофельный суп и съела его в гостиной, на диване, под репортаж “Распродажа природы” по третьей программе; однако зрительный ряд оказался настолько шокирующим, что она не раз отставляла тарелку в сторону и подумывала о том, не выключить ли “ящик”. Затем закрыла глаза и принялась размышлять о завтрашнем свиданье. Она не сказала Паулю о договоренности с Арбогастом и сейчас предвкушала и продумывала их предстоящую встречу, а в маленькой гостиной было темно, лишь всплывали на экране брюхом вверх мертвые рыбы, но и телевизор она в конце концов выключила. В эти же самые минуты Фриц Сарразин у себя в номере любовался из окна заснеженным — и подсвеченный снег сверкал — парком. Он заказал в номер виски и, когда ему доставили бокал на маленьком круглом подносе, снял башмаки, присел на кровать
Она не нашла слов, да и Ансгар Клейн какое-то время просто-напросто простоял на пороге. Затем, однако, он осторожно подался вперед и вроде бы решился обхватить ее лицо обеими руками, что вызвало у нее столь острые и недвусмысленные воспоминания, что ей пришлось сдержаться, чтобы не оттолкнуть его. Поэтому она, онемев, предоставила ему, как в танце, право вести. В какой-то момент, не размыкая объятий, она пригласила его в номер, не то бы они так и простояли на пороге. Не произнеся ни слова, он разделся, они шмыгнули в постель, и наутро, проснувшись в его руках, она обнаружила, что пробудилась в той же позе, в какой и заснула. Всю ночь ей снилось что-то светлое, но вместе с тем и смутное, она ни на мгновенье не забывала о том, что он сжимает ее в объятьях, и чувствовала при этом, что в номере становится все холоднее, а за окном меж тем начинает светлеть, — чувствуя все это во сне, она так и не проснулась. Но вот ее веки дрогнули у него на плече — и, тут же проснувшись, он заворочался. Она втягивала ноздрями его запах. Утренней сыростью веяло от подушек. Губы его притиснулись к ее уху столь плотно, что она ощущала не только теплоту его дыхания, но и вибрацию голоса. Яркий утренний свет заставил ее вновь зажмуриться.
— Ты знаешь наизусть какое-нибудь стихотворение? — спросила она.
— Да, но только одно-единственное.
— Прочти мне его!
— Нет, пожалуй, не стоит.
— Но почему же? Он пожал плечами.
— Нет-нет, давай!
Он глубоко вздохнул, прочистил глотку и тихо, чуть ли не шепотом начал:
“Animula vagula blandula,
hospes comesgue corporis,
guale nunc abibis in loca
pallidula rigida nudula
nec ut soles dabus iocos”.
Она поневоле вспомнила о том, как и при каких обстоятельствах совсем недавно прочитала вслух единственное стихотворение Брехта, которое знала наизусть, и краска стыда залила ей щеки. Она стыдилась того, что некий, вполне определенный человек знал, а вернее, познал ее вполне конкретным и невыносимым для нее образом, и заговорила сейчас поэтому далеко не так спокойно, как ей бы того хотелось.
— “Анимула” — это ведь от “анимы”, то есть от “души”?
— Да. Это уменьшительно-ласкательная форма.
— Уменьшительно-ласкательная форма для души?
Он подметил особую, металлически звенящую нотку в ее голосе.
— В чем дело?
— А что такое?
Она замерла, прижавшись к его плечу.
— Хотелось бы мне понять, чего ты боишься.
Она выскользнула из его объятий, повернулась к нему лицом и уставилась на него, словно дожидаясь обвинений или попреков, но его взгляд оставался вопрошающим — и только вопрошающим.
— Да нет, ничего, — сказала она. — Мне грустно и только-то. Грустно, потому что мне скоро возвращаться домой.
Он кивнул, однако не отвел испытущего взгляда. Таким взглядом, случалось, смотрели на нее и другие мужчины. Но никогда еще никто не сумел выпытать у нее того, в чем ей самой не хотелось признаться. И она осознавала, сколь непомерен и необъятен ее страх. Собственно говоря, жаль, подумала она, но все равно я никогда никому не расскажу о том, что со мной случилось. Конечно, он мог бы догадаться и сам. Но нет, он уже сдался, на уме у него уже другое.
— Как тебе кажется, не провести ли нам весь день в постели? Она рассмеялась — и смех ее прозвучал практически непринужденно.
— Конечно же. Но сперва переведи мне стихотворение до конца. “Анимула” это уменьшительно-ласкательная форма для “души”. Так что же это получается — душечка?
— Да. Душечка — это очень удачно. “Мечущаяся, нежная душечка, спутница моего тела, уходишь ты сейчас в мрачные нехорошие места, обнаженная малышка, впредь ты со мной не поиграешь”.
— Это о смерти, — самозабвенно откликнулась Катя.