Дело было в Пенькове
Шрифт:
Но все изменилось на следующий день. На открытие клуба собрались со всего «куста» — так здесь назывался объединенный колхоз — и молодые и старые. Неожиданно приехал директор МТС и Игнатьев. Люди искренне радовались, хвалили Тоню.
— Все она, все она, касатка, — выпевала Алевтина Васильевна. — Каждый день, бывало, ко мне бегает, то за оселком, то за веревочкой… А я ей: «Пожалуйста, бери что хочешь…» Для такого дела разве жалко? — и утирала сухой рот концом платка.
— Ну, а Иван Саввич помогал? — спрашивал Игнатьев.
— Конечно! — отвечала Тоня.
—
Народу набилось много. В зале сидели тесно, некоторые — на коленях друг у друга, и одна скамейка, сломалась. Однако вечер прошел хорошо. Говорили речи. Игнатьев обещал помочь инвентарем, директор МТС посулил кое-какую обстановку. Игнатьев похвалил комсомольцев за самодеятельность, но на концерт не остался. Он торопился и в перерыве уехал куда-то вместе с директором МТС.
Концертная часть поначалу тоже удалась. Даже дедушка Глечиков пользовался успехом. Он играл «елецкого», вскидывая балалайку на голову, держа ее за спиной, пропуская между кривыми ногами, и Тоне казалось, что балалайка играет сама. Это и называлось «фигурами». Деду долго хлопали. Он несколько раз выходил кланяться и вдруг, ни с того ни с сего заявил, что будет читать стихи. Под шум и смех, под сердитый шепот Лени, который махал рукой из-за кулис, дедушка выставил вперед ногу и начал декламировать: «Орлиное племя, матросы, матросы».
Трудно сказать, когда бы он покинул сцену, если бы Леня не закрыл занавес. Только после этой решительной меры неугомонный дедушка вынужден был сойти в зал со своей балалайкой.
Последним номером выступал хор. Как только среди девчат, стоявших полукругом в передниках и лентах, Тоня увидела Ларису, стреляющую в нее своим быстрым, птичьим взглядом, она внезапно испугалась и вздрогнула. Предчувствие чего-то неожиданного и страшного, что должно совершиться, охватило ее. Девушки пели спокойные, хоровые песни, дед из зала подыгрывал им на балалайке, — а ощущение тревоги все больше и больше росло в душе Тони. У нее возникло желание уйти, убежать отсюда, но проходы были забиты народом и выбраться на улицу не было никакой возможности.
Песни кончились. Объявили частушки. И когда вперед выступила Лариса с возбужденным и решительным лицом, покрытым красными шершавыми пятнами, и встала, поводя покатыми плечами в такт отрывистым звукам гармошки, — Тоня поняла, что это страшное сейчас произойдет.
Зефиров выгнул на колене хромку, загудели стальные голоса, и Лариса, плавно поводя руками, начала петь. «Какие у нее некрасивые руки», — почему-то подумала Тоня, глядя на сильные пальцы Ларисы, с коротко, до самого мяса, плоско остриженными ногтями. В первые минуты из всех присутствующих в зале только одна Тоня догадывалась, что частушки адресуются ей. Частушки были старые, давно известные, и никто не удивлялся.
Но уже после третьей запевки некоторые слушатели, в первую очередь девушки, начали понимать, в чем дело.
Перебеечка модна, Гребнем утыкается. Напела Лариса, раскинув руки, мелко дробя ногами и как бы наплывая грудью на гармониста.
— Здорово! — сказал Тятюшкин. — А какой голосище!
Тоня сидела рядом с ним, опустив голову, готовая провалиться сквозь землю. В зале возник ровный шум тихого говора, и она чувствовала, что все большее число людей начинает понимать истинный смысл пения Ларисы.
Между тем частушки становились все более определенными и угрожающими.
Я свою соперницу Отвезу на мельницу, Измелю ее в муку И лепешек напеку.Зефиров невозмутимо играл, сохраняя на лице все то же недовольное выражение. Шум в зале нарастал. А частушки пошли совсем оскорбительные, скоромные, скабрезные… В дальнем углу засмеялись. Кто-то сказал громко и отчетливо: «Вон она сидит».
— Ну, это уже ни к чему! — сказал Тятюшкин.
На сцену взлетел Матвей, белый от злости, стянул с плеча Зефирова ремень, дернул к себе рычащую гармонь. Зефиров схватился с ним.
А Лариса плыла на мужа и пела под аккомпанемент собственных каблучков:
Мне мой милый изменяет, Это что за новости! Я бы тоже изменила — Не хватает совести.Тоня вытерпела весь этот ужас до конца, до того момента, когда выбежал на сцену растерянный Леня и задернул занавес. Но когда в зале зажгли свет, показавшийся ей в эту минуту пронзительно ярким, она вскочила с места и, как слепая, тычась в смеющихся людей, стала проталкиваться к выходу.
Она прибежала домой и, не снимая ни пальто, ни шляпы, упала головой в подушку. Мелкая дрожь била ее…
Она старалась представить разговоры, которые поднялись в клубе, пыталась представить, как будут после всего, что случилось, относиться к ней на работе. И чем дольше она думала, тем позорней казалось ей ее глупое бегство. Все понятно: убежала — значит, расписалась, что виновата. Убежала — значит, в чем-нибудь да виновата. Так скажет любой. Так, наверное, и сейчас говорят. Не надо было никуда убегать.
«А я вернусь, — решила Тоня. — Пусть видят, что я не боюсь ни Ларисы, ни пустых сплетен».
— Вернусь! — повторила она вслух, снова вспоминая сильные пальцы Ларисы с коротко остриженными ногтями.
Она поднялась с кровати, привела себя в порядок и отправилась в клуб.
Наружная дверь была распахнута, но изнутри не доносилось ни звука. Видимо, народ уже разошелся.
Тоня вошла в фойе. На полу валялись раздавленные окурки. В горшке фикуса тоже торчали окурки, хотя рядом стояла урна. Плакат болтался на одном гвоздике, люди прислонялись к стене и сорвали его. В бачке воды не было, а у кружки отбили ручку.