День мертвых
Шрифт:
– Ну не знаю, – замялся Мардер. – Может, чтобы все выглядело достоверно и я сошел за крутого парня?
– А тебе не приходило в голову, что эта банда мясников, как бы это выразиться, опечалится, если мы не выполним своих обязательств?
– Хочешь сказать, ты на самом деле можешь все это раздобыть?
– Ну да. Наркоту могу. Ты так и так хотел устроить этот кооператив. А насчет оружия посмотрим.
– О, Гомесу это не понравится. У него глазки так и заблестели, когда я заговорил про оружие.
– Мардер, пораскинь мозгами. Если бы у меня была такая огневая мощь и время на обучение наших ребят из colonia, то чихать бы я хотел на Гомеса и его интересы.
– Ты же развязываешь войну.
– Мы уже
– Я остаюсь.
– Отлично. – Скелли допил пиво и встал. – А я пока сяду на телефон и договорюсь насчет поездки в Мехико. И найду самолет. И катер куплю.
10
В тот же день у въезда на насыпь припарковались два пикапа тамплиеров, и когда появился Мардер на «Форде», они выстроились в колонну: один впереди, другой позади. Гостиница «Лас-Пальмас-Флоридас» оказалась меньше и невзрачней, чем помнилось Мардеру, хотя трудно было сказать, в чем причина – во времени, нерадивости хозяев или в отсутствии глянца, который сопутствует юности и любви. Перед входом по-прежнему возвышалось огненное дерево [77] , но россыпи кроваво-красных лепестков под ним не было. Фонтан, что журчал и искрился на переднем дворе, пересох и превратился в свалку для оберток и пластиковых стаканчиков.
77
Делоникс королевский известен ярко-красными цветками, за которые и получил свое название.
В вестибюле, как и раньше, было прохладно и темно, но появился какой-то затхлый, прогорклый запах, который родители его жены в свое время ни за что бы не потерпели. За стойкой, водрузив ноги на ящик, сидел толстый парень и читал про f'utbol; он коротко взглянул на Мардера, когда тот вошел, но быстро вернулся к журналу. Столы в ресторанчике стояли те же и даже на тех же местах, но там, где раньше приятно поблескивал лакированный паркет, теперь лежала дешевая плитка раздражающего химически-синего оттенка. На стенах все еще висели медные светильники, но лампочек в них не было; вместо них зал освещала батарея длинных люминесцентных ламп, вделанных в оштукатуренный потолок. Терраса пустовала, если не считать каких-то желтых птичек, клевавших крошки с неподметенного пола.
Мардер вошел и сел за столик, который когда-то считал своим. Полиэтиленовую скатерть давно не протирали. Он посмотрел на дверной проем, в котором впервые предстала его взору Соледад д’Арьес. А что, если можно было бы – подумал он – вернуться в эту самую точку земного шара, в то далекое время, и записать в его тогдашнее сознание историю всех лет, что последовали за первым любовным всплеском? Выбрал бы тот юноша иной путь? Вряд ли. Он не смог бы так обойтись со своими детьми – не верилось, что смог бы. Нет, если бы теперешний Мардер явился, подобно Старому Мореходу [78] , Мардеру тогдашнему и изрек бы умудренным басом: «Не делайте так, детишки!», то они только посмеялись бы над ним.
78
Герой хрестоматийной поэмы Сэмюэла Кольриджа (1772–1834) «Сказание о Старом Мореходе», обреченный скитаться по земле и рассказывать людям о совершенной им ужасной ошибке.
Или нет, он посмеялся бы; она бы подняла свои чудесные глаза, серьезные и ясные глаза, в которых сияла чистая душа, и сказала бы: «Да, я верю тебе, старый призрак: все закончится катастрофой. Я верю, что отец навсегда перестанет говорить со мной, если я сбегу с этим бедняком-гринго; верю, что никогда больше не увижу матери, но все равно не отступлюсь. Если мне суждено умереть за любовь, то готовьте могилу!» Она и в самом деле могла говорить подобные вещи – те, что на испанском звучали
Потому он так до конца и не понял, что оторвал ее от корней. Она таила от него это знание, внушила ему, будто все ее истерики в Нью-Йорке – которые случались редко, но метко – только из-за того, что Мардер не способен на идеальную любовь. И Мардер всегда стремился к идеалу. Он полагал, что лучше страсть из-под палки, чем ее отсутствие, чем то полумертвое состояние, в котором он вернулся из Вьетнама и второпях женился на бедной Дженис, а потом укатил на «Харлее» на юг.
И это была не иллюзия, не видимость любви, за которой скрывается обыденное существование. Нет, эта любовь дошла до предела; их жизнь напоминала оперу – может быть, комическую, переполненную неземными эмоциями, внешне даже нелепую, но только внешне. Он пристрастился к шикарным жестам: дарил ей цветы и драгоценности, которых не мог себе позволить, возил на курорты – та же история – и в туры по Европе и Азии, куда угодно, только не в Мексику. В этом расточительстве был весь смысл – в абсурдности ситуации, когда мужчина, живущий на зарплату, покупает своей любимой такие подарки; например, дюжину гардений посреди нью-йоркской зимы, и только потому, что она обмолвилась, как сильно ей не хватает аромата гардений, проникавшего через окно в ее комнату, когда она была маленькой девочкой.
Вот почему Мардер ничего не сказал ей, когда разбогател на «Эппл»: чтобы сохранить видимость расточительства. Это было единственное, что он утаил от нее за всю жизнь, не считая той злополучной интрижки.
Ее же тайны, как выяснилось позднее, были куда серьезней. Он не подозревал о таблетках, о том, что его жена годами лечилась от депрессии. Она так ничего ему и не сказала и унесла эту тайну с собой, когда спрыгнула в метель с крыши, и Мардеру потом пришлось восстанавливать произошедшее по кусочкам. Она вела секретный дневник, хоть и нерегулярно – не более чем обрывки чувств, оседавшие время от времени среди поэтических переводов. Тяжкий стыд, к примеру, о котором Мардер и понятия не имел; муки изгнанницы, ежедневные оскорбления. Потому что если в Нью-Йорке вы встречаете латиноамериканку с двумя белыми детишками, то она может быть только гувернанткой, и отношение к ней в нашей великой демократической стране соответствующее. Он не знал о ее надеждах, что отец сменит гнев на милость, что с возрастом он смягчится, призовет к себе дочь и они вернутся в Плайя-Диаманте, что когда-нибудь она примет на себя заботу о родителях, как и подобает дочери. Да у него и мыслей таких не возникало, черт бы все побрал.
И надежды могли бы сбыться, не будь Эстебан де Аро д’Арьес таким гордецом, потомком peninsulares [79] , чистокровных испанцев, и не живи он в Мичоакане в тот период, когда перемирие между мафиозными группировками закончилось и войны наркоторговцев выплеснулись на улицы, и не откажись он продавать свою гостиницу некоему jefe Ла Фамилиа. Но именно так сложилась его судьба. И вот одним воскресным утром он и его жена сели в свой скромный седан – скромный, потому что Эстебан д’Арьес отказался от сребреников Ла Фамилиа, – и направились в церковь.
79
Жители полуострова (в данном случае Пиренейского) (исп.).
На полпути какая-то машина столкнула их на обочину, и дона Эстебана под дулом пистолета вытащили из салона. Его жена храбро набросилась на похитителей и за это словила пулю. Серебро или свинец, как говорят в Мичоакане; дон Эстебан выбрал свинец – и в должное время получил то, что выбрал. Какая-то частичка этого свинца, метафорически выражаясь, пересекла северную границу, словно невидимый крохотный иммигрант, и впилась в сердце Марии Соледад Беатрис де Аро д’Арьес Мардер, убив и ее тоже – так же метафорически выражаясь.