День накануне
Шрифт:
— И что я там должен делать?
Начальник еще раз заглянул в полученный документ. Четких инструкций не было.
— Сделай вид, что пришел послушать.
— Писать на пленку?
— Об этом здесь ничего не сказано. — Начальник выдвинул ящик, достал портативный магнитофон, включил и выключил. — Батарейки сели. Запасных нету.
— Так чего же мне всё-таки делать?
— Послушаешь, о чем он будет говорить, и напишешь короткий рапорт.
— А мне самому встревать?
— Ну, если начнет выступать против властей, можешь поспорить или сказать что-нибудь так, для смеха, ну, знаешь, как бы в назидание.
— Как?
— Ну, пожуришь по-отечески. А в общем-то прикинься дурачком. Прими пятьдесят грамм для куражу, чтоб видно было, что ты под мухой.
Начальник засунул бумагу в папку, закрыл ее и сказал, понизив голос:
— Если честно, то хрен их знает, чего им надо. — Взглянул на часы и добавил: — Ну, трогай! Через десять минут у тебя автобус.
Дорога была пустой. Нашего забавного знакомца не было видно, наверное, скрылся за поворотом и успел уже сесть в автобус или зашел в закусочную. Я шел не спеша, обходя лужи, и, кажется, улыбался самому себе. Я был счастлив, что всё уже позади. Но разве он, выходя из Дома культуры здесь, в Подлесье, не сказал мне: до свидания?
Минута, когда все языки мира…
(перев. Е. Барзова, Г. Мурадян, 2002 г.)
Вчера, когда я сюда приплыл, было уже темно. В комнате меня ждали постеленная кровать, зажженная керосиновая лампа, под лампой — тарелка с мясом, два ломтя хлеба и большая фарфоровая чашка со студеным молоком. Я устал и быстро заснул. Только сейчас я заметил над кроватью образ Христа. Христос был в скромной голубой одежде, голову венчал тонкий серебряный нимб — единственный символ его божественности. Если б не это, он казался бы совсем земным. Его белая, тонкая, чуть приподнятая рука как-то несмело, неофициально приветствовала меня и призывала только к покою и терпению — ничего более. Не знаю
Я немного постоял, прислушиваясь, потом достал из чемодана мыло и полотенце и постучался в дверь, которая, как мне казалось, ведет на кухню. Никто не ответил. Я толкнул дверь и вошел в кухню. На столе, покрытом белой клеенкой, стояли две тарелки, две чашки и деревянное блюдо с нарезанным хлебом. На стене между окнами висели часы с фарфоровым в цветочек циферблатом, двумя гирьками-шишечками и медным маятником. Они лениво тикали, словно мешкали и медлили. В кухне был слышен еще один звук: гудение огня в плите, на которой стояли кастрюлька с молоком и прикрытая крышкой сковорода. В щели под конфорками мерцал огонь. В углу кухни, возле двери — деревянный умывальник с большим белым тазом, рядом с ним — стул с перекинутым через спинку полотенцем. Около умывальника, на полу — ковш с водой. Я потрогал ковш, вода была теплая. Я мог умыться здесь, в уюте — почему же я пошел умываться к морю? Готов честно сказать, что повлияло на мое решение: всего лишь разговор с самим собой. Диалог шел на моем собственном языке и состоял из очень быстрой смены образов и сопутствующих им ощущений, но, если перевести все это в слова, получилось бы примерно следующее:
— Умоюсь теплой водой в тепле, потом выйду осмотреться. Раз все приготовлено, значит, он где-то поблизости.
— Он где-то поблизости и наблюдает за мной. Пойду умоюсь в море, чтобы он знал, что я не мозгляк.
— А он и подумает: «Мозгляк — делает вид, что мужчина. Я растопил печку, воду нагрел, а он, вместо того чтобы умыться как человек, строит из себя невесть кого».
— Нет, лучше умоюсь здесь, в теплой кухне.
Но человек слаб, и порой ему трудно удержаться и не сделать что-то напоказ. Покрасоваться не только перед другими, но и перед собой. Это ведь к чему-то обязывает, позволяет быть лучше, сильнее и отважнее, чем мы есть на самом деле. Я выхожу из дома и иду к морю. За порогом меня сразу окатывает суровым холодным воздухом — видимо, были заморозки. Тускло светит солнце. Тихо и пусто. Я сбегаю по плоским, отполированным водой скальным плитам, террасами спускающимся к морю. Останавливаюсь на берегу. Вода прозрачная, дно резко уходит вниз и исчезает из виду. От берега метнулась на глубину большая рыбина, осталась стайка мелких рыбешек, которые чуть отплыли, но потом вернулись, и я смог их разглядеть. Они удивительно напоминали маленьких рыбок, живущих в чистых горных ручьях и речках моей родины. Их название — гольяны, они относятся к виду Phoxinus. Впрочем, классификация не имеет значения. Итак, это, несомненно, были те же самые рыбки — или их ближайшие родственники. Но как они попали сюда, в северное море, почти за две тысячи километров от мест, где я их видел? (У меня мелькнула смутная мысль об их доледниковом происхождении, но я не мог вспомнить ни подробностей, ни откуда я это знаю.) Они казались точно такими же, но чем-то отличались, чуть иначе двигались, медленнее, что ли. Я снял свитер и рубашку, вымыл руки, лицо. Вода была ледяная, несоленая на вкус. Я снова подумал о рыбках, но не мог припомнить, где о них читал, может, нигде, просто воображение пыталось сквозь время и пространство связать мою страну с местом, где я был сейчас. По камням и воде мелькнула тень какой-то большой птицы. Что я здесь делаю? Как очутился на этом пустынном скалистом острове, так далеко от дома? Ах, ну да, я приехал вполне добровольно, прилетел несколько дней назад самолетом, а потом приплыл на моторке. Покинул землю, устланную мягкой зеленой травой, край, раскинувшийся над реками, в тени деревьев, окутанный воздухом, который беспрерывно шумит, звенит, поет. Здесь, на острове, покрытом каменными плитами, нет ни дерева, ни куста. В расщелинах между скалами торчат только пучки голубовато-зеленой травы, и воздух над этой каменистой пустыней безмолвен.
Мы сидим за столом на кухне, завтракаем. Человек, сидящий напротив, старше меня и чем-то на меня похож. Довольно высокий, худой, с острым носом; лицо словно лишено плоти, слеплено из одних костей и сухожилий, обтянутых кожей. У него светло-голубые глаза и волосы неопределенного цвета, точь-в-точь как цвет здешних скал. Мы принадлежим к близкородственным человеческим особям, но не понимаем языка друг друга. Возможно, когда-то понимали без труда, но сейчас уже не способны и потому обречены молчать или, что по сути то же самое, говорить каждый на своем языке — для себя. Мы едим жареную рыбу с картошкой, запиваем молоком. Откуда на этом каменистом острове молоко? Я не задумываюсь над этим, так же как не удивляюсь наличию радио, телевизора и большого красного газового баллона. Итак, мы завтракаем в молчании, тикают часы, на кухонную плиту время от времени, шипя, капает вода. Он — мужчина, сидящий напротив, — придвигает мне блюдо с картошкой и жареной рыбой, приветливо кивает. Я кладу ладонь на живот, потом беспомощно развожу руками. Но он еще раз предлагает мне поесть: напрягает бицепс, ударяет по нему кулаком — хочет сказать, что жареная картошка с рыбой дает силу. Мы смеемся, потом пьем молоко и закуриваем. Мы оба сыты, сигарета дополняет и завершает приятное самоощущение. Мы улыбаемся друг другу, показываем на сигареты и поднимаем большие пальцы — это означает, что сигареты хорошие, что нам они по вкусу. Снова улыбаемся. Так мы можем жить и наслаждаться мгновением, но не можем ничего рассказать — ни о том, что было раньше, вчера, секунду назад, ни о том, кем мы были когда-то и что пережили. Не можем поделиться замыслами, планами на будущее, сообщить, что намерены делать через час, даже через минуту. Абсолютно неизвестно, чт окаждый из нас думает, например, о социализме, президенте США, Папе Римском, Брижит Бардо.
Хозяин встал из-за стола и что-то сказал, вероятно, поблагодарил меня за компанию. Я улыбнулся ему, сказал «Спасибо» и пошел к себе в комнату. Надел штормовку, взял пачку сигарет, спички и вышел на улицу. Проходя через кухню, я услыхал доносившийся из приемника голос, говоривший на непонятном мне языке. Хозяин слушал радио, наливая в термос кофе. Он прервал на минуту свое занятие, кивнул мне и улыбнулся. На дворе уже не было тумана — он поднялся, открывая пейзаж, но еще плотнее заслонил небо, которое теперь низко нависало над землей. Зато воздух под этим низким небом был прозрачен как стекло. Очень отчетливо просматривался противоположный берег залива и острый, ощетинившийся скалами мыс полуострова, который, как следовало из карты, был отсюда в четырех километрах. Сейчас казалось, что до него километр, не больше. Воздух был спокойным, море — неподвижным и гладким. Скалы отражались в воде отчетливо, как в зеркале. Их перевернутое изображение выглядело более реальным, чем они сами. Я пошел вдоль берега, потом повернул к дому, сообразив, что в углу комнаты, где я спал, стоит удочка, оставленная там для меня, и лучшее, что я могу сейчас придумать, — это ею воспользоваться. В самом деле, удивительно, что я об этом забыл. Мой хозяин уже вышел из дому, я видел, как он идет вдоль обрыва к причалу. На одном плече он нес весла, на другом болталась холщовая сумка. Дверь дома была заперта, но ключ торчал в замке. Я подумал, что это от зверья, но какое зверье, кроме перелетных птиц, может жить на этом каменистом острове? Кроме птиц — и людей. Я поднялся на крыльцо, открыл дверь, миновал теплую кухню, где тикали часы, и забрал из комнаты удочку. Потом вернулся к воде и медленно побрел вдоль берега, забрасывая блесну. Я смотрел, как серебристая металлическая рыбка летит в воздухе, тянет за собой леску, падает на воду, блесна тонет, исчезает. Сматывая леску, я мог и отвлечься, посмотреть по сторонам, время от времени поглядывая под ноги. Удар рыбы я бы почувствовал всем телом и отреагировал молниеносной подсечкой, это движение было у меня отработано. Но ни одна рыба не заинтересовалась блесной, леска послушно, без сопротивления наматывалась на катушку. Глядя влево, в сторону причала, я мог видеть моего хозяина в широком сером свитере, склонившегося над сетью: он складывал ее в бухту на левом борту лодки. Царила тишина, воздух был неподвижным, бледно-голубое небо — ясным. Но вот над водной гладью появились две птицы, которых я до того не видел. Это были две черные крачки, в Полесье их называют буревестниками. Говорят, что они предвещают бурю лучше, чем человек и даже барометр. Крачки летали беспокойно, словно боролись с ветром. То неподвижно зависали, и их крылья подрагивали, как чаши весов, то стремительно взмывали вверх, кувыркались, сломя голову неслись вниз или растворялись в воздухе, не оставив и следа. Но тут же появлялись снова, там, где я не ожидал их увидеть. Небо, однако, было ясное, воздух тихий, море спокойное. Я ощутил легкий удар, подсек и начал быстрее наматывать леску. На крючке дергался маленький щуренок, яркий, ошалевший от страха и бешенства. Я отцепил его и выпустил в воду у берега. Вода была мелкая и прозрачная. Я видел его — он застыл неподвижно на фоне серого камня, только нервно подрагивали грудные плавники. Я топнул ногой — он мелькнул, как молния, и исчез в глубине. Мой хозяин поднял голову, посмотрел на меня, но тут же вернулся к своему занятию. Было тихо и пусто, даже крачки куда-то улетели. Я шел медленно, нога за ногу, то и дело забрасывая блесну. У причала смотал леску, прислонил удочку к стене сарая, сел на камень и закурил. Хозяин посмотрел на меня, словно хотел что-то сказать, — а может, мне только почудилось? Я швырнул окурок в воду. Человек в лодке снова на меня посмотрел. Я видел в его глазах что-то, чего не мог понять. Мысль, сомнение, тревогу? Я ткнул себя пальцем в грудь, потом обеими руками изобразил, будто работаю веслами; это должно было означать: поплыву с тобой и буду грести… Посмотрел ему в лицо, ожидая ответа, кажется, по его лицу
Человек в сером свитере приводит в порядок сеть, укладывает кольцами у борта, готовится забрасывать снова, я отгребаю метров на двести-триста, туда, куда мне показали пальцем. Я не уверен, что плыву правильно, поскольку на воде ориентироваться трудно, не на чем зафиксировать взгляд, но хозяин поднимает голову от сети и знаком велит взять левее. Потом все повторяется, мы описываем полукруг, отмеченный покачивающимися на воде поплавками, он забрасывает сеть, мы причаливаем к берегу. Разбираем рыбу, лежащую на дне лодки в луже воды. Выпускаем ее в садок, прикрытый доской средней скамейки, а не как у нас, задней. Впрочем, у нас тоже бывает садок посреди лодки. Но щуки, а особенно та, большая, кажутся мне не такими, как наши. Конечно, это тоже щуки, но, по-моему, у них другое строение. Они как бы поуже, у них крупнее хвостовые плавники, а спинные и анальные сдвинуты назад еще дальше, чем у наших. Потому ли, что в здешних кристально чистых водах, где нет никакой растительности, щуке приходится атаковать с большего расстояния и развивать большую начальную скорость, а значит, плечо силы должно быть длиннее? Я размышлял над этим, но вслух высказать не мог. Это было слишком сложно. Я ведь куда более простые вещи не в состоянии был высказать.
Мой хозяин вымыл руки в море, вытер о свитер, потом вытащил из холщовой сумки большой термос и, улыбаясь, протянул мне кружку дымящегося кофе. Крепкого, горячего. Я пил медленно, чувствуя, что этот напиток — как раз то, что мне нужно. Мир сделался ярче, вода обрела цвет насыщенной зелени, а скалы на берегу окрасились розовым, как на восходе солнца. Даже лицо человека, сидящего напротив, казалось более смуглым, загорелым, резко выделялось на фоне воды. Я допил кофе, сполоснул кружку в море и отдал ему. Но он не налил себе кофе. Убрал термос и кружку, закрыл сумку, потом указал пальцем на что-то позади меня. Я обернулся и увидел на небе огромную тучу — прежде ее не было. Она надвигалась с той стороны, откуда мы приплыли, с северо-востока. Плотная, белоснежная, разбухшая, как тесто в квашне. Я посмотрел на человека в сером свитере: он дал знак отплывать. Я отчалил, а он начал выбирать сеть, я видел, как спешат его руки. Он не укладывал сеть, просто кидал как попало на дно лодки. Чтобы поспевать за его движениями, приходилось грести быстрее, но я думал, что буря еще далеко. В воздухе по-прежнему царила тишина. Поворачивая, я снова увидел тучу: казалось, она висит на месте, только растет в высоту и темнеет с исподу. В сети не было рыбы, даже самой маленькой. Лишь под конец, на последних метрах сети, я увидел щуренка. Он неподвижно торчал в ячейке, измученный попытками вырваться. Мой хозяин вытряхнул его за борт, втянул сеть и сел. Я уперся каблуками в ребро лодки и повернул ее носом туда, куда, по-моему, надо было возвращаться. Перед глазами поочередно мелькнули: горловина фьорда, сосны, скалы на мысу и светлый пляж, но я выбрал неверное направление. Хозяин поправил курс на два или три метра вправо. Обернувшись посмотреть, нет ли там какого-нибудь ориентира, я ощутил легкое дуновение ветра. Туча висела на прежнем месте, но стала еще тяжелее и выпустила в нашу сторону две белые, острые, похожие на сосульки, стрелы. Нашего острова видно не было, его заслонял туман. Я еще крепче уперся пятками в поперечное ребро лодки и энергичнее заработал веслами. Человек в сером свитере сидел лицом в ту сторону, куда мы плыли, но смотрел мимо меня, куда-то вдаль. Он думал не обо мне, о чем-то другом, и высматривал что-то другое. Мы отплывали от берега и от светлого пляжа, но как-то слишком медленно. Я спиной чувствовал все нарастающий напор ветра. Словно чьи-то огромные, очень сильные руки отталкивали меня, отпихивали, не хотели, чтобы я возвращался. Ветер крепчал, теперь нас уже били просто комки сгустившегося воздуха. Временами ветер стихал, и тогда я поворачивал голову и смотрел туда, куда мы плывем. Тучища надвигалась, она уже нависала над нашими головами, две сосульки снижались и шли прямо на нас, как два пикирующих бомбардировщика. Огромная туча была сейчас подбита снизу блестящим темно-синим шелком и обшита белоснежным кружевом. Там, откуда дул ветер, было черно. Эти декорации были мне знакомы, я знал, что разыграется в них в следующий момент, поскольку подобные эффекты, столь же драматичные, сколь и безвкусные, предвещают и у нас самые грозные бури, идущие с северо-востока. У меня на родине, словно в провинциальном театре, бури тоже устраивают представления. Разница только в сценическом масштабе и размахе зрелища. И, как у нас, настал миг, когда в темно-синей туче открылось маленькое круглое окошко, в котором на мгновение блеснуло солнце на фоне неправдоподобно чистой голубизны. Но это не к улучшению погоды: к дыре в туче приложил губы борей, дохнул — и я почувствовал, что лодка завертелась волчком, что мое левое весло сделано из гусиного перышка, из соломинки, из ничего. Я подумал, что это я сам дую на кораблик из ореховой скорлупы, плавающий в тазу, что это от моего дыхания суденышко опрокидывается набок, тонет. Возможно, я улыбнулся — потому что хозяин грозно на меня посмотрел, как будто хотел сказать: человече, не смейся, здесь не до шуток. Это не речка и не пруд в усадьбе в твоем милом идиллическом краю… Не знаю, что он хотел сказать, это я сам придумал. Снова, но теперь по правому борту открылась яма в воде, и я отчаянно замахал веслом, тщетно пытаясь отыскать опору — в пустоте. Лодка боком скатилась в яму, и внезапно в нее ударила волна — гребень накрыл нас на мгновение мокрой холстиной.
И тогда человек в сером свитере вдруг заговорил. Он говорил очень громко, кричал, чтобы заглушить вой ветра и рев волн, — и я понимал все. Понимал каждое слово, хоть это и не был мой родной язык или еще какой-нибудь, мне известный. Может, это был язык, который иногда слышишь и понимаешь во сне? Или наречие, на котором люди говорили в начале своей долгой истории? Не знаю — главное, что я понимал каждое слово.
— Держи лодку носом к волне, не то нам конец!
Неужели я сам этого не знал? Ох, знал, и прекрасно.