День поминовения
Шрифт:
И над всем этим серебряные купола церкви с крестами, а еще выше синий купол ясного неба, увенчанный солнцем. Мирная картина, радующая взор и сердце. Пятидесятые годы в начале, еще не было десяти лет с окончания войны.
И вдруг небогатое оснащение крестного хода — хоругвь, две иконы — уносят к обрыву, туда идет старенький священник, там уже стоит аналой, ждет дьякон, курится ладан в кадильнице. Собирается народ, больше женщин, есть и мужчины. Жинки в темных и черных платках, вдовы погибших, стоят впереди, за ними молодежь и те, кто пестрым
Священник читает молитвы, женщины, плачут тихонько, чтобы не заглушить слов, чтобы всем было слышно:
“Со святыми упокой, Христе боже наш, души рабов твоих, иже погибше безвинно, и обретеши жизнь бесконечную, иде же несть болезней, ни печалей, ни воздыхания”.
А кругом одна печаль, одно воздыхание и слезы, слезы, слезы. Трепещет едва видимое пламя тонких восковых свечей в руках.
И я стояла там вместе с другими и тоже плакала по тем, кто с той кручи в реку обрывался — раненый, живой, мертвый. По убитым и по замученным.
А Псел течет, как и раньше, и крутит темные воронки под самым яром, переплетая черные струи, перегоняя сам себя.
Да, страшную память оставили по себе немецкие солдаты в Сорочинцах.
На самом краю села среди редких бедных хат петлял переулок, дорожкой спускался к реке. У низкого берега Псел умерял свое течение, был тихим, и в мелкой заводи стояли мостки: брать воду, стирать.
Пришли три соседки с корзинами на коромыслах, с ведрами — полоскать белье. При немцах на реку поодиночке не ходили. Раньше, до войны, если оказывались на мостках втроем, сколько было шуток, смеху, теперь же боялись ведром звякнуть, торопились скорей дело сделать, уйти.
Две женщины управились быстро, а Параска замедлилась, приотстала. Подождали соседушки, а как увидели, что последняя корзина у нее к концу идет, двинулись: мы потихоньку, догонишь.
И только скрылись они за пригорком, из кустов ивняка вышли немцы, четверо солдат с ведерками. Остановились, загалдели по-своему, засмеялись. У Параски сердце стукнуло, ей бы бросить недополосканное в корзину да уходить поскорей, а она полощет, страх свой прячет, вроде и не замечает солдат. И думать забыла, что юбка у нее подоткнута, рубаха короткая, ноги ее, белые, крепкие, высоко видать.
Немцы позвали: “Ком гир”. Параска выжала простыню, сложила в корзину, оправила юбку и тогда пошла с мостков. А они не пропустили, схватили, потащили в кусты. Она крикнула, но ей тут же зажали рот. Она рвалась, билась, кусалась. Ее ударили, повалили на песок, заголили. Она изловчилась ногами сбить первого, тогда остальные схватили за руки, за ноги,— держать. Сапогами прижали ладони распятых рук. Она рванулась из последних, но только судорога прошла по телу. Немцы с веселой бранью, с гнусным хихиканьем, поторапливая друг друга, терзали ее. Они щипались, кто-то укусил за грудь. Она вцепилась зубами в чье-то лицо. Тут ее сильно ударили по голове, она потеряла сознание, видно, ненадолго — еще слышны были голоса уходящих насильников.
Пыталась встать, не смогла, казалось, все суставы в руках, ногах вышли из своих
Исцарапанная,оборванная, ползла Параска на четвереньках к реке — погрузить несчастное свое тело в прохладную воду, обмыться, затушить горящие укусы и царапины, глотнуть, испить свежей воды.
И доползла, и, как только вода охватила ее, стало полегче, и она поднялась, придерживаясь за мостки. Телу стало полегче, но душа застрадала так, что сердечная боль тихим воем вырвалась из груди. Слезы ожгли исцарапанное лицо. Наклонилась Параска к воде — зачерпнуть в горсть, плеснуть водицы в глаза, на щеки. И плеснула, и глотнула, распрямилась, отпустила мостки, и вдруг все поплыло вместе с рекой, небо потемнело, и упала Параска без сознания.
Чистой прохладной водой залил Псел исцарапанное Параскино лицо, тихие прибрежные струи не схватили, не умчали тело, а лишь повернули головой к стремнине, босыми ногами к берегу, сняли платок с головы, расплели, распустили косы. Тихонько шевелила река Параскино тело, ласково колыхала длинные темные волосы. Глаза ее глядели сквозь прозрачную воду в далекое небо, а распухшие губы приоткрылись, будто хотела она сказать что-то на прощание и не успела.
Такой застали ее испуганные женщины, прибежавшие на берег, и не только те две, что оставили ее, а спохватившись, кинулись, но и другие, почуявшие несчастье. Стояли, смотрели, прижав к губам руки, концы платков,— выли потихоньку, чтоб не услышали немцы из охранения за крайними садами.
Заметив волнение на своем конце села, пришел полицай, дед Яким. Подошел к самой воде, постоял молча, потом сказал: надо же, утонула на мелком месте. Оглядел всех. Расступились перед ним женщины, открывая ему затоптанное немецкими сапогами белье, перевернутые корзины, лоскуты, сорванные с Параскиной юбки. Молча оглядел Яким все — понял без слов. Потом спросил у женщин: пойдет ли кто жаловаться немецкому коменданту? Никто не ответил. Вздохнув, захромал дед Яким в сторону от тропки, нашел пролысину в ивняке на пригорке и приказал: несите лопаты, будем хоронить.
Пока копали яму, полицай спросил, с кем Параскины дети, узнал с бабкой.
— Бабке не говорите ничего. Скажите: мостки подломились, упала, утонула, на том конце глыбко.
Вытащили Параскино тело из воды, запеленали в прополосканную начисто простыню, положили на край вырытой могилы.
Заплакали женщины, зажимая в ладонях печальные крики.
— Как же — без гроба, без отпевания, без молитвы?
— Где ж теперь гроб взять?
— Какое отпевание, может, она сама убилася?
— Да что ты — будет мать от двоих детей топиться...
— Давайте хоть молитву прочтем над ней...
Понурились молодые — не знают молитв. В церковь ходим, а молитвам не выучены. Вышла одна, постарше, что-то вспомнила, что-то добавила:
— Упокой, господи, душу усопшей рабы твоей Прасковьи, прости ей прегрешения вольныя и невольный и прими ее, злыми врагами убиенную, в царствие твое. Аминь.
Перекрестили белый сверток, прикрыли лицо утопленницы платком, опустили осторожно в могилу. Начали было бросать песок горстями, креститься, но дед Яким торопил закапывать. Когда холмик чуть поднялся, одна из женщин подала маленький кустик. Это был терн, взятый с краю ближнего сада. Его посадили посередке, слегка полили, сбрызнули и, переполоскав Параскино белье, подобрав корзинки, пошли прочь, тихонько переговариваясь — кому идти к Парасковьиной матери, как ловчее сказать, как ей, старой, помочь теперь управиться.