День (рассказы, эссэ и фельетоны)
Шрифт:
Восплачем, кстати, о судьбе скульптора, тяжела его доля. Душа у него, может быть, рвется лепить зайцев, а конкурс - на деда Мазая. Руки чешутся изваять голых баб - а бабы не кормят, кормит ильич, или же Пушкин какой - и вот дважды в столетие, к годовщинам рождения и смерти, топчет и душит скульптор свою пугливую летучую музу, и, погрузивши руки в шамот, с понятной ненавистью лепит и лепит ненавистные, заказные бакенбарды.
Он же тоже есть хочет, скульптор-то. Он же тоже смотрит на освещенные витрины с жареными курами печальными карими глазами собаки Павлова.
И вот двенадцать человек (число мистическое, но и задумка обязывает) откликнулись на зов трубы Совета при мэре. Двенадцать апокрифов под шифрами были представлены в помещении Российской Академии всяких художеств и сопровождены "пояснительными записками". Скульпторам мало показалось написать в записках: "тут я думаю поставить столб с развевающимися простынями, а из простыней чтоб свисала лепеха, и в ней профиль писателя", или: "я развешу там-сям отрезанные головы", или же: "на бережку будет большой наклонный зеркальный треугольник. К нему одними задними ножками крепится кресло с А.Н.Островским, что у Малого театра, но считается как
Поэтика сопроводиловок - смесь темного бормотания газеты "Завтра" со шпаргалками двоечника - толкает на нехорошие мечтания: чтобы прием в Академию сопровождался обязательным усекновением языка. Ведь если слепые лучше слышат, то, может быть, немые лучше ваяют?.. Один из памятников,боги, боги мои!- представляет собой бесконечно длинные, длиннее дядистепиных, брюки, сами по себе стоящие на подставке, а над брюками скрещенные на несуществующей груди руки... Видна рука (или нога?) профессионала: к конкурсу допущены лишь "профессиональные (дипломированные) скульпторы, художники и дизайнеры, имеющие опыт работы по созданию произведений скульптуры и монументального искусства, лицензированные архитекторы". Сунься какой нелицензированный Пракситель - отлуп. Постучись безвестные молоденькие студенты, озаренные свежей мыслью,- пинка молокососам! "Мы кошкины племя-я-я-янни-ки!" - "Вот я вам дам на пряники!.. У нас племянников не счесть, и все хотят и пить и есть!"
Гуляйте же, гуляйте напоследок по Прудам, смотрите на них с улыбкою прощальной, покажите детям, пусть запомнят. "Демонтировать павильон под ансамбль Булгакова,- мечтает зодчий,- затея соблазнительная, но почти неосуществимая. Значит, вода". Значит,- прощай, вода! Звери алчные, пиявицы ненасытные, что горожанину вы оставляете? воздух! один только воздух!.. Уже не протолкнуться по Арбату, не проехать мимо Манежа, подрыт Александровский сад, узкой калиточкой стали Никитские ворота, Кинг-Конг навис над Замоскворечьем; что бы еще украсить? Кремль?- срыть его, сровнять с землей, населить персонажами сна Татьяны! Перекрыть движение по всей Москве, выгнать всех приезжих, да и москвичей заодно, и пущай скачут по всей столице петры да медведи, нострадамусы да кикиморы, пусть из каждой подворотни скалится наше размножившееся все. Спорить с этим, протестовать, говорят нам,бесполезно.
Но воздух пока свободен. И свободно пока летают по нему народные мстители - голуби. Посидев на головах увековеченных, они, конечно, свободно, обильно и наглядно выразят свое отношение к проектам Российской академии художеств.
Летите, голуби!
октябрь 1999 года
Татьяна Никитична Толстая
Переводные картинки
Я начала читать с трехлетнего возраста, то есть так мне говорили родители, а сама я этого, конечно, не помню.* Читала все подряд. Иностранным языкам меня начали обучать с пятилетнего возраста,- сначала английскому, потом французскому, а после, безуспешно,- немецкому. Мои родители говорили свободно на трех иностранных языках и считали, что и дети (а нас было семеро) тоже должны. Дети же так не считали.
______________
* Журнал "ИЛ" попросил ответить на вопросы анкеты на тему: какую
роль играла иностранная литература в вашей жизни.
Но от родительского принуждения деваться было некуда. Зимний вечер, темнота, только мы с сестрой наладились играть в куклы (у нас был двухэтажный кукольный домик, с настоящими крошечными электрическими лампочками, с маленькой ванной и уборной, с балкончиком,- чудное сооружение, привезенное кем-то из Германии после войны и доставшееся нам в поломанном, но все ещё рабочем виде),- как вдруг звонок в дверь; сердце падает; из прихожей тянет холодом: пришла учительница французского, не заболела ни сапом, ни чумой, благополучно добралась. Вечер испорчен. Спряжения французских глаголов - ненавистную языковую алгебру - помню до сих пор. Примеры из Альфонса Доде, а потом чтение самого Альфонса вызывали удушье. Младшая сестра, быстрая на руку, язвительная, писала на француженку эпиграммы-акростихи:
Шуршит пальто ее в передней.
Вошла, с морщинистым лицом.
Ее эспри, скорее средний,
Для нас считают образцом.
Ее дыханье неприятно,
Рука ее клешне подобна.
Сидеть с ней, право, неудобно:
Как безобразна, как отвратна!
А! Что над рифмами корпеть,
Я не могу ее терпеть!
Стихи преподносились родителям, родители хохотали и просили еще: они поощряли все науки, все искусства, любое творчество и фантазию. Английский язык давался легче, а может быть, учительницы были нам милей, но "Алису в стране чудес", адаптированное издание, я терпела. "Матушку-гусыню" читали по-английски, хорошо помню свои чувства: зачем же на иностранном языке, когда по-русски можно лучше, ловчее, понятнее. Даже сами очертания латиницы мне не нравились: нарочно придумано, чтобы мучить человека. Мой отец, видя мое сопротивление и беспросветную лень, придумал заниматься со мной самостоятельно: час в день, летом ли, зимой ли, я должна была читать вслух под его руководством английскую либо французскую книжку. Это был замечательный ход: я должна была читать Агату Кристи (на обоих языках, чередуя их). Он совершенно справедливо рассудил, что если все остальные стимулы и призывы к общей культуре, образованности и расширению горизонтов не действуют, то должно нее подействовать примитивное любопытство: кто убил-то? Так я прочитала около 80 романов Агаты Кристи, к большому маминому неудовольствию,- она считала, что читать надо Шекспира и всякое такое. Когда я закончила первую дюжину "агатников",- к двенадцатилетнему возрасту,- отец подарил мне наручные часики. В том смысле, что на них тоже двенадцать цифр, и так далее. Я через две недели потеряла их в дачном черничнике
Так меня мучали с пятилетнего возраста и до поступления в университет. Я читала всегда - за едой, в постели, в автобусе,- но по-русски - с удовольствием, а на иностранных языках - с отвращением. В результате для меня зарубежная литература - это то, что написано латиницей, а русская - то, что написано кириллицей. Русскими книжками были в разное время: О.Генри, Эдгар По, Дюма (в первую очередь "Граф Монте-Кристо"), Марк Твен, Жюль Верн, Конан Дойль, Уилки Коллинз ("Лунный камень"), Герберт Уэллс, Мери Мейп Додж ("Серебряные коньки"), "Голубая цапля", "Маленький лорд Фаунтлерой", "Хитопадеша" (индийские легенды), "Приключения Гулливера" (сокращенные, там, где он на обложке тянет за собой корабли на нитках), "Маленький оборвыш"; весь - от и до - Андерсен с лучшими на свете картинками Свешникова (вот помню!), сказки Топелиуса, сказки Кристиана Пино, сказки Шарля Перро, сказки братьев Гримм, сказки Гауфа, туркменские сказки (какие-то три козленка: Алюль, Булюль и Хиштаки Саританур, на обложке - красавица и красавец в обнимку с гранатовым деревом), осетинские мифы ("Сослан-богатырь, его друзья и враги", там про какое-то страшное живое колесо, которое отрезало Сослану ноги), японские сказки, написанные на смешном деревенском, нянькином языке ("пригорюнился заяц, а делать нечего"; "глядь - а это Момомото явился")... Самой же любимой книгой были "Мифы Древней Греции" Н.А.Куна: в свои пять лет я знала генеалогию всех олимпийских богов, всех героев и всех достойных упоминания смертных. Я и сейчас думаю, что это лучшая книга на свете, в ней есть все: и ручьи, и моря, и корабли, и битвы, и колесницы, и плющ, и мирт, и лавр, и ласточки, и лабиринт, и зубы дракона, и страсти, и слезы, и коварство, и любовь, и мужество, а главное - весь мир шелестит богами и наполнен их незримым, но несомненным присутствием. Все это - русское, а всякие там "has been doing" и "had had", a уж тем более "nous passames sous un pont, puis sous un autre" - конечно же, нет.
Потом, позже - Бальзак, Золя, Мопассан, Вальтер Скотт, Сигрид Унсет ("Кристин, дочь Лавранса"; кого ни спросишь - никто не читал, а ведь нобелевская лауреатка), Ромен Роллан, Диккенс, Хемингуэй, Оскар Уайльд, Сомерсет Моэм, Олдос Хаксли. И опять то же самое: "Евгению Гранде" Бальзака меня заставляли читать по-французски, и эту книгу я не буду перечитывать под ружейными выстрелами, хотя "русского" Бальзака я читала с удовольствием. Правда, ничего не запомнила. Бальзак почему-то стоял на полках каждого дома, куда мы ходили в гости, темнел огромным собранием сочинений; обложка у него была зеленая. Моя подруга в свои пятнадцать-шестнадцать лет прочитала Бальзака раньше нас (мы с сестрой были на четыре-пять лет ее младше) и пропиталась его сюжетами и реалиями, а также переводным бальзаковским словарем. Она была сочинительница и любила рассказывать нам придуманные ею самой романтические повести из французской жизни, как Шахерезада: понемножку, оставляя самое интересное на завтра. Летом мы забирались в черничник и собирали ягоды с кустов в бидон, ползая на коленках по колкой от сосновых иголок земле, а она рассказывала, вдохновенно завираясь: "Он распечатал надушенное письмо и побледнел. "Я разорен!" - вскричал Гастон."Все кончено!"" Назавтра Гастон снова был богат и ездил в кабриолете, смертельно бледный под широкополой шляпой. "Но как же он выкрутился?" спрашивали мы.- "Очень просто - он перезаложил векселя". Гастоны, гранатовые деревья, кабриолеты, кринолины, лондонский туман, снега Килиманджаро, живое колесо Сослана и колеса чеховских извозчиков были равно экзотическими, равно волнующими, и никакой разницы между русским и иностранным не было. Книги делились на интересные и неинтересные, и прошло много времени, прежде чем теплившаяся на краю сознания мысль о переводной литературе обрела какую-то плоть. Тот же Золя: написал много, но про бордели и кокоток ведь читать интереснее, чем про шахты и закопченных шахтеров, если только вы не Зигмунд Фрейд, которому про шахты должно быть тоже очень интересно. Кстати, о Фрейде (и Юнге, и Вейнингере, и других, чьи имена забылись) - всех их я прочла в 15-летнем возрасте: у отца была прекрасная библиотека, много десятилетий им собиравшаяся. Фрейд и Юнг (ранний) существовали в виде брошюр на желтой бумаге, в виде кожаных, с золотым тиснением томов: какие-то студентки дореволюционных курсов худо-бедно перевели их на русский язык (впрочем, современные переводы хуже и бедней). "Толкование сновидений" было в тысячу раз увлекательнее Виктора Гюго, поэтому Гюго был иностранным, а Фрейд русским писателем. Когда же навалилась школа, пытаясь накрыть нас с головой ватным матрасом советской и одобренно-революционной литературы,- белоглазый Фадеев, подслеповатый Чернышевский, слепой железнодорожный Н.Островский и тихо поднятые щукари,- к тому времени я уже наловчилась быстро схватывать содержание непрочитанного и ловко излагать незапомнившееся, чтобы скорее отделаться, так что Бог миловал, это облако пыли прошло мимо, почти не задев. Впрочем, из "Что делать?" помню, что герой "надел пальто и постучался в спальню к жене", что поразило: герои Мопассана в аналогичной ситуации все с себя "торопливо срывали". Кто после этого иностранец.
Мой дед, Михаил Леонидович Лозинский, был великим переводчиком, свободно владел шестью языками и перевел на русский, помимо всего бесконечного прочего, "Гамлета" и "Божественную комедию". Я не помню его: он умер, когда мне было четыре года,- горькое горе моей жизни. Но в нашем доме он был как бы жив, о нем говорили каждый день, так что он почти садился с нами за стол или, бесшумно отодвинув стул, вставал и уходил в кабинет работать - незримой тенью. Говорили, что работал он всегда, весь день, несмотря на адские головные боли, мучавшие его много лет, а в перерывах, для отдыха, как вспоминают старшие, читал письма Флобера,- естественно, по-французски. Вот такие титаны жили на земле в древности. Мой отец, обожавший своего тестя Лозинского, читал нам вслух его переводы, иногда со слезами на глазах ("слезы - лучшая награда певцу",- говорит соловей у Андерсена), часто повторяя одну и ту же строку дважды, и трижды, и многажды: тогда в первый раз ты слышишь смысл, во второй - звук, в третий - начинаешь видеть бронзовый блеск слов, твердые их очертания.