День, в который…
Шрифт:
Будь командор хоть чуть трезвее, он бы, разумеется, вскочил. Но он был пьян настолько, что не сумел даже вознегодовать, ибо уже вовсе плохо осознавал происходящее. Каюта плыла и кружилась, и пол качал его на себе. А Воробей продолжал бормотать что-то, из чего Норрингтон разбирал только отдельные слова:
— Себя надо любить, командор… одного чувства долга мало для счастья…
И тут командор, по-видимому, забылся, — ибо дальнейшее помнилось ему лишь обрывками. Он помнил руки на своих плечах — толкнувшие его на спину, на ковер, и жаркий шепот в ухо:
— Тихо, Джимми… Ну хорошо…
Помнил на пальцах холодную,
— Ну и куда?
И меланхоличную констатацию Воробья:
— Вы пьяны вусмерть, мой командор.
После чего тот попросту перехватил руку Норрингтона — державшую… э-э… И направил сам. Куда надо.
— …Вы же мечтали взять надо мной верх, командор… вот… восполь… зуйтесь же… ша-ансом… О-о!..
Наутро от одного воспоминания о дальнейшем уши командора, судя по ощущениям, принимали оттенок рубина и температуру кофейника; он тряс головой, будто хотел вытрясти мысли. Хуже всего было то, что в этих воспоминаниях содержалось и еще более страшное и стыдное — когда Воробей вдруг вывернулся и все-таки вновь навалился на него сверху… Воробьева рука, которая вдруг тоже полезла — туда, куда ее никто не приглашал. И вкрадчивый шепот:
— Дже-еймс… Все должно быть по справедливости.
А потом…
Словом, о событиях этих суток нельзя было не то что рассказать священнику на исповеди, — и вспоминать нельзя было. Бежать немедленно и не вспоминать никогда, иначе… иначе…
Все это было ужасно.
III
…Солнце просвечивало паруса, и путаные тени от снастей лежали на свежевымытых досках палубы. Капитан Воробей, стоя на мостике, величественно озирал морские просторы — искоса посматривая вниз, на палубу, где, в свою очередь, перемигивались, пересмеивались и многозначительно хмыкали, косясь на капитанский мостик.
Утром капитан Воробей подвергся общественному осуждению: сперва Гиббс, которого вид довольного, как кот, обожравшийся сметаны, капитана окончательно вывел из душевного равновесия, мрачно буркнул: «Сэр, вы бы хоть не лыбились… прямо глядеть противно». Затем Анамария громко заявила, что у нее в сундучке хранится штука отличного лионского шелка — как раз на свадебное платье; шелк, правда, не белый, а небесного цвета, но капитану Воробью с его биографией и грешно было бы претендовать на белое; а зато если Норрингтон сдуру согласится, впредь «Черная жемчужина» сможет плавать по морям без опаски, ибо кто же осмелится повесить жену командующего ямайской эскадрой?
И даже попугай немого Коттона повернулся к капитану хвостом — и, как решил Джек, неспроста.
…Море рябило. Расплывалась пена за кормой. Ветер трепал волосы капитана Воробья, концы платка. В очередной раз глянув вниз, капитан едва не оступился на мостике: Анамария, сидя на бочонке в окружении гогочущих пиратов, размахивая руками, описывала фасон будущего свадебного платья.
Капитан
Оглядев пуговицу с видом гурмана, Джек выудил из того же кармана суровую нитку, продернул в ушко пуговицы и принялся деловито вплетать нитку в волосы.
Тошнота проснулась раньше командора Норрингтона — а тот проснулся от тошноты. Ему было плохо. И омерзительный привкус во рту… Хотелось пить. И все же, еще не успев толком прийти в себя, он улыбнулся, вспомнив: вчера было что-то хорошее. И что-то ужасное… Что же? Бой с испанцами?..
Вчера он напился с Воробьем. Эта мысль привела командора в чувство моментально — будто поплавок, вытянула за собой все остальные вчерашние воспоминания. А воспоминания были хоть и отрывочные, но вполне конкретные. «Бож-же…»
Он лежал, зажмурившись, — было страшно даже повернуться и взглянуть. Под боком жалось что-то теплое; живое… волосатое?.. Командор испытал ужас. «Боже, сделай так, чтобы все это мне приснилось. Пьяный бред… (Замирая, приоткрыл один глаз.) Боже, пусть кто угодно, только не Воробей!»
Мелко вздрагивая во сне задней ногой, рядом дрыхла мартышка — страшненькая мордочка выражала полное и неизъяснимое блаженство.
А кроме них в постели не было никого.
Мартышка заерзала под боком — почесываясь во сне, перевернулась брюхом вверх; дрыгнула ногой… Страшная мысль поразила Норрингтона; но ведь не мог же он спьяну — перепутать Воробья — с мартышкой?!
Представившаяся картина бросила командора в пот; затряс головой и скривился от боли. «Бож-же…» Рывком сел — и тут же понял, что ночь, а особенно ее финальная, наиболее позорная часть ему не приснились. «Позор… Боже, какой позор…» Заранее замирая, поерзал — нет, ночь, несомненно, ему не приснилась.
Ногтем ковырнул пятно на простыне — белое, заскорузлое; пятно тоже неопровержимо свидетельствовало, что все случилось наяву. С другой стороны, серое, Бог весть когда постеленное белье… да со сколькими этот ублюдок тут уже переспал?
Норрингтон моргнул. Сцена увиделась будто со стороны: взъерошенный голый человек, свесив босые ноги, держится за живот. На лице его — страдание; вот, подняв голову, он озирается, болезненно щурясь…
Корабль шел, несомненно, носом к волне. Р-раз — скрипят переборки, кренится пол — по пыльно-золотым квадратам солнечного света съезжает брошенный в углу сапог; два — корабль замирает и начинает выравниваться; три — новая волна, снова протяжные скрипы, звон напрягшихся вантов, — у судна задирается нос, сапог едет в обратную сторону, брызги, сверкая на солнце, летят в кормовые окна… Койка раскачивается, скачет тень на полу…