Деньги
Шрифт:
Анатолий вспыхнул.
— Мне кажется, ваша выходка неуместна, — проговорил он.
— А ваша уместна? Уместно говорить, что я притворяюсь, когда то ощущение, которое охватило меня… Вы не русский, если не понимаете меня… Я почувствовал то, что чувствовали славяне, когда пришли сюда от князя Владимира.
— Ага! ага! — подхватил Александр Дмитриевич. — Послы Володимировы! Помню: «всяк человек, аще вкусит сладка, последи горести не приемлет».
Он поднял голову и с гордостью оглянулся на дочь.
— Помню ещё, помню, — с радостной улыбкой говорил он. — Цитировал не раз. «Аще
Он пододвинул бокал и сказал дочери:
— Налей мне глотка два, — сегодня можно.
— Вот вы меня понимаете, — с восторгом заговорил Алексей Иванович. — Вы понимаете, что охватило меня, когда я вошёл в этот храм, — в этот дивный, небывалый храм. Когда я увидел этот купол, и этот свет — спокойный тихий, матовый, серебристый, — меня так и схватило за душу, и тут я понял, я понял этих самых славянских послов, этих диких скифов, которые не знали — на земле ли они или на небе…
Голос Алексея Ивановича задрожал, он наскоро смахнул слезы.
— Ха-ха, — сказал Анатолий, — да вы, кажется плачете?
— Плачу, плачу! — вдруг с ожесточением заговорил бухгалтер. — И если б вы знали, какое счастье так плакать! Мне сорок лет, но я душою молод, как гимназист.
— И гордитесь этим?
— И горжусь.
— И гордитесь, — подхватил Александр Дмитриевич. — Я начинаю сожалеть, что не был с вами.
— Так поедем сейчас? Я каждый день буду туда ходить. Там каждый камень мне священ. Мне всё равно, что это — мечеть и что там голосят турки. Я знаю, что это храм Бога, что здесь сходит сила небесная на всех без изъятия, — и на меня, и на магометанина, и что, выйдя отсюда, я не могу не любить людей.
Он бросил свою салфетку. Лицо его было одушевлено, глаза горели, ноздри раздувались. Ничего смешного не было в его курчавой голове на тонкой, длинной шее. Наташа с удивлением смотрела на него.
— Чокнемтесь, — сказал ему Александр Дмитриевич. — Чокнемтесь за молодость чувств, за свежесть впечатлений.
Он залпом выпил свой стакан и обратился к Анатолию.
— А ты — бальзамированный, — сказал он, добродушно опуская руку на его плечо.
— Да, я на приподнятые восторги неспособен, — кисло улыбаясь, ответил он.
— А ты на какие же восторги способен?
В его голосе слышалось уже раздражение.
— Ни на какие. Я думаю, можно обойтись и без восторгов. Я восторгаюсь моей Наташей, и мне больше ничего не надо.
Последнее он сказал полусерьёзно, полунасмешливо. Вышло как-то неловко. Наташа опустила глаза, а Александр Дмитриевич точно муху отмахнул рукой от глаз.
Бухгалтер опять заговорил. Он видел в музее гробницу Александра Македонского, и хотя никто не верил, что гробница принадлежала именно этому герою, — но все её осматривали, и она стояла под стеклом. Он говорил, что это изумительно, что он не видал лучше фигур, что в плачущих женщинах столько неподдельного чувства и горя, и это горе выражено с таким непосредственным реализмом, какого не найти в современном искусстве.
— Я плохо понимаю современное искусство, — сказал Анатолий. — По-моему, искусство может быть применимо только к религиозным целям. Театр имел значение только
— Вы такого же мнения? — спросил у Наташи Алексей Иванович.
Она спокойно посмотрела на него своими голубыми глазами.
— Нет, я другого, — сказала она и, обратившись к отцу, спросила: — А нам не пора?
— Да пожалуй, — ответил Александр Дмитриевич. — Вам недолго собираться, Анатолий?
— Нет, я не раскладывался.
— Вы куда же едете? — удивился Алексей Иванович.
— К нам на дачу, на Принцевы Острова. Это недалеко отсюда. Приезжайте, будем рады.
— Так, а как же номер? — спросил бухгалтер Анатолия, когда они пошли наверх. — За что же я буду платить тридцать франков?
— А вы не платите, переезжайте в другой, — засмеялся Анатолий. — Вот вам моя доля — пять рублей, и кончено дело.
Алексей Иванович смотрел из окна, как они уезжали. Коляска тронулась и скрылась за углом; он ничего не сказал, а только протяжно свистнул.
XIII
Когда Тотти спустилась с парохода в каик, покрытый выцветшим турецким ковром и её тощий чемодан был брошен на дно лодки, Петропопуло так грузно спрыгнул, что остроносое судёнышко совсем легло на правый бок. Тотти отодвинулась, чтобы дать место пространному телу грека, который приятно улыбался и жирным носом, и заплывшими глазками, и пухлыми румяными щеками, и сочными губами, которыми он не без удовольствия причмокивал. Едва каик отчалил, как Петропопуло вытянул ноги, подался всем телом вниз и лёг на ковре с видом полнейшего удовольствия.
— Не удивляйтесь, mademoiselle, — сказал он, — в каике иначе невозможно: всегда лежат, и вы лягте. Это всё равно, что в коляске. В хорошей коляске всегда лежат. Видели, как в Булонском лесу модные дамы ездят: всегда лёжа. Вам сначала неловко, а только вы скоро привыкнете, и сами ляжете.
Она старалась удержаться от чувства брезгливости, глядя на его огромное колыхавшееся чрево, облечённое в белый пикейный жилет, с огромной золотой цепью, в виде завитушек, и с медальоном, на котором была изображена графская корона.
— Нарочно сегодня раньше часом встал, чтоб вас встретить. Я знал, что вас в карантине парили. Ха-ха! Попали в печку?
«Что он просто глуп, или это его манера разговора?» — подумала она и сказала вслух:
— Это очень любезно, что вы меня встретили.
— Надо встретить, — как же можно хорошенькую барышню не встретить? Вы здесь как в лесу — место чужое: с вашими языками ничего не поделаете. У нас надо либо по-турецки, либо по-гречески, либо по-армянски. Космополиты здесь. Обидеть вас могут. А я дал слово, что оберегу вас от всего такого. У меня о вас отличная аттестация. Ужас, какая хорошая аттестация! Мне надо, чтоб вы девочкам моим примером были. Они ветрены, знаете, ещё молоды. Семнадцатый год, шестнадцатый год. Я так хочу: вы чтоб и подругой им были, — и учительницей. Чтоб они и любили вас, и боялись. Пожалуйста, очень вас прошу. А то, ведь, вас назад отправлять придётся.