Деревенские адвокаты
Шрифт:
* Курбангали - тот, кто приносит себя в жертву.
Обратная дорога была долгой. Впрочем, они и не торопились. Радость, такая, чтобы торопиться, их впереди не ждала. Опять на берегу Демы посидели, перекусили, потом спусти лись, попили воды. Одолев Бычье взгорье, свернули к опушке леса, легли в тени дуба, попытались немного вздремнуть. Но сон не шел. Встали - ни говорить, ни глаз даже поднять не хотелось, и лето увяло, и весь мир красу потерял. Уже когда подходили к Кулушу, у Нурислама опять стронулась грыжа, но спутнику своему он ничего не сказал. И так, бедняга, за последние сутки осунулся и почернел.
– А все же Лысуха этот напрочь не отказал. И про муравьев переспросил. Может, не будем надежду терять, Ну-рислам?
– Без надежды нельзя,
– Пойдем, как не пойти!
Живое слово, хоть малое, но дало утешение. Как-то быстрей посыпались шаги. Уже догорал желтый закат, когда они вернулись в аул.
Все же хождение их вышло не пустым. Пришли Нурислам с Курбангали - и взяло Урманова сомнение. Он тщательно допросил Зулькарнаева, все ответы его совпали с тем, что рассказали "адвокаты". Кашфулла ничего не скрыл, ничего не убавил. Следователь старался на него по-иному взглянуть, увидеть таким, каким видят его кулушевцы. Задумался чекист, долго думал и наконец решил... Потому что судьбу Кашфуллы в общий поток он бросить еще не успел. Через два дня вместе с печатью и штемпелем в Кулуш вернулся и сам председатель.
"А все же правда есть..." - вот к какому выводу пришел он.
Правда-то есть, да не на всех ее хватает.
Через день после возвращения Кашфуллы скорый на благодарность Курбангали сходил в лес, выбрал муравейник с самыми большими красно-желтыми муравьями, сгреб в мешок и отправился в Булак один. Нурислам лежал со своей грыжей, сдвинуться не мог. Вернулся Курбангали к вечеру и сразу зашел к Нурисламу. Лампу еще не зажигали, но и в сумерках было видно, какое растерянное лицо у Адвоката.
– Беда, ровесник. Урманова самого ристовали, - сказал он.
Молчали долго.
– Выходит, и он чей-то враг, - сказал Нурислам. Пришла, подоив корову, Баллыбанат, зажгла лампу. Друзья смотрели, как по большой руке Курбангали бегал одинокий заблудившийся муравей.
– А муравейник я в лес обратно принес, на свое место, - сказал Адвокат.
Вот потому, что арестовали Урманова, Кашфулла так никогда и не узнал, как Враль с Адвокатом ходили в Булак.
КАШФУЛЛА ПЛАЧЕТ
Конечно, случается, что на похоронах возле открытой могилы о чем-то умолчишь, а что-то и прибавишь. Вот и слова Нурислама о Кашфулле: "Приходило горе - ты садился и плакал вместе с нами" - сказаны были скорее для гладкости слога. Бед и горестей на аул, на людей в те годы падало множество. Горя не прятал Кашфулла, но слез не выказывал. Даже Нурислам не мог бы сказать, что видел их. А вот Курбан-гали однажды видел, как председатель плакал навзрыд. Но никому никогда об этом не сказал ни слова. Это была тайна - только их двоих.
Шла весна сорок третьего, мужчин в ауле почти не осталось. Даже таких, как Нурислам, забрали на фронт. Тех, кто постарше - в трудармию. Курбангали, который ростом своим ни под какие мерки не подходил, Кашфулла с перебитым в финскую сухожильем на левой ноге и дряхлые старики - вот и все мужчины в Кулуше. На финскую сорокалетнего Зулькарнаева взяли как запасника-первоочередника. Да и сам, кажись, очень просился. Красный кавалерист все же. Теперь ногу приволакивает слегка. Если и заметно, то лишь потому, что ростом очень высок, телом грузен. Не грузен даже - кость широкая. А так совсем отощал. Щеки ввалились, глаза стали еще больше.
Еще и снег не сошел, а во многие дома уже пришел голод. С ног еще не падали, но уже пошатывало. "Вот ступим ногой на черную землю, вдохнем пар, от почвы идущий, и тем спасемся. Земля не оставит", - думали люди, ждали, когда откроется земля. Этой надеждой и жили. Но открылась земля и ступили на оттаявшую почву, а голод завернул еще круче. Черная земля детям своим скоро пищи дать не могла. Где только не побывал Кашфулла на усердном гнедом сельсове-товском мерине - и верхом уезжал, и, заложив его в упряжку, мчался куда-то. Попутно скажу, за гнедым мерином смотрит Курбангали. Он здесь, в сельсовете, и конюх, и сторож,
– Матери и сестры! Толкотни-суматохи чтобы не было. Кому сколько положено, получат все. Кашфулла собственной рукой составил список, никого не забыл, ничего не упустил.
– Он вынул из нагрудного кармана листок бумаги, взял в руки зажатый под мышкой совок.
– На каждого ребенка по три таких совка. Не горкой, а с краями вровень. Так подсчитано.
Женщины стояли в очереди молча, не шевелясь. Поднимается пар от земли, пьянит, туманит рассудок, печет стоящее над крышей апрельское солнце, томит ослабевшее тело. И все же хорошо им - будто в сладком сне. Детей, внуков хоть и скудная, но ждет еда. Но зачем так долго возится этот Курбангали?
– Нужны еще глаза - смотреть, как я делю. Чтобы по-честному все было. Матушка Юмабике, Захида-килен*, Бал-лыбанат-енге, подойдите-ка сюда.
– У Нурислама с Баллыба-нат никах был совершен прежде его собственного с Сереб-ряночкой, потому и "енге".
* Килен - сноха: обращение к женщине младше по возрасту.
Три женщины подошли и стали рядом.
– Сейчас-сейчас, еще одно только слово скажу, - заторопился Адвокат. Вернетесь домой, семечки сразу в печи прокалите. Не то скиснут. Детишкам горстями не раздавайте. Выверните тулуп, расстелите его на хике и сыпьте каждый день понемногу в овчинку. Пусть из нее выбирают. И потеха детям, и все время что-то есть во рту, надолго хватит. Когда в одиннадцатом году был голод, отец нас тем и спас.
Вот так в избах обманом отвели голод: грызли детишки семечки - и голод уже грыз их не так ретиво. Через неделю председатель колхоза Магфира достала где-то конопляного жмыха, он тоже пошел в дело.
Было, кажется, начало мая. На загнанном до черного пота мерине Кашфулла примчался из Булака. Тревога и радость гнали его. Радость была такая: директор элеватора, бывший милиционер, крючконосый Худайдатов обещал ему выметенную со дна закромов, мусорную, перемешанную с землею рожь. Надо срочно послать две подводы и привезти эту самую рожь. Худайдатов, конечно, слово свое держит, но мало ли что, лучше не мешкать. Гнала и тревога: дурные вести разошлись по округе. Изголодавшиеся люди собирали и ели перезимовавшие под снегом колосья. И теперь целыми домами валялись в кровавой рвоте. Были и умершие. Услышал Кашфулла, и сердце оборвалось. На самом дальнем поле, у нас его Мырзинским наделом называют, прошлой осенью, как пошли дожди, много колосьев осталось в грязи, их детишки собрать не успели. А если вспомнят нынче и пойдут туда? Он поскакал домой, и с каждой минутой сильней становился страх. Когда поднимался на Калкановское взгорье, лошадь начала хрипеть, ногами заплетаться и все чаще закидывать голову. Еще миг, казалось, - разорвется сердце и рухнет конь. Не рухнул выносливый, терпеливый мерин. Из древнего рода он, из тех, кто зимовал когда-то на тебеневках, сердце крепкое, так просто не разорвется. Кашфулла въехал в аул, поднялся на взгорок, где стояли пожарная каланча и клуб, и увидел километрах в двух на дороге, ведущей к Мырзинскому наделу, горстку людей. Все думы были там, оттого и приметил. Впрочем, он и так глазом был зорок. Даже и состарился когда, что вблизи, что вдали, видел хорошо.