Деревянный ключ
Шрифт:
— Ваша правда, — согласилась Вера. — С чего же мне начать?
— У нас на Востоке говорят: «Когда не знаешь, с чего начать, начни с самого начала!» И, прошу вас, побольше подробностей! Детали — вот что делает истории интересными! Правда, Марти?
— Я не слыхал этой поговорки. Думаю, что ты ее только что выдумал. Как обычно.
— Тогда это делает честь моей скромности — иначе зачем бы я стал выдавать свою мудрость за чужую? Итак, мадемуазель?
— Я — мадам, — поправила его Вера, — а история моя, боюсь, вас разочарует. Но слушайте. С начала, так с начала.
— Я родилась в Вильно в тысяча девятьсот… — Вера запинается на миг, и с вызовом в голосе договаривает: — Восьмом году.
— Ни за что бы не сказал, что вам больше двадцати четырех! — галантно восклицает Шоно.
— Квиты. Жили мы на Погулянке, на углу Александровского бульвара, напротив лютеранского кладбища. Я достаточно подробно рассказываю?
— Ода! Продолжайте,
— Мы — это отец, мать, Катя, Гриша, Ося и я. Гриша умер совсем маленьким. Катя была старше меня. Ну, то есть, она и сейчас старше, конечно. Папу звали Исаак Розенберг, он служил инженером на железной дороге. Он был из бедной семьи, сын ремесленника, но сумел пробиться и поступить в Технологический институт в Санкт-Петербурге. Оттуда его выгнали за участие в студенческих волнениях, и ему пришлось доучиваться в Германии, в Карлсруэ. Там он познакомился с мамой — она была из очень богатой еврейской семьи, училась в консерватории по классу фортепиано, но бросила все и уехала за ним в Россию. Отцу не разрешено было жить в центре страны из-за его неблагонадежности, и он устроился на работу в Вильно. А вскоре туда перебрался его младший брат.
Мама поначалу давала частные уроки музыки, но после рождения детей занималась только с нами…
То время сохранилось в моей голове набором раскрашенных старых фотографий. Папин вицмундир с блестящими пуговицами, который он надевал по праздникам, и мамино концертное платье с турнюром. Зеленые церковные купола с золотыми крестами, видные из угловой комнаты. Длинная тенистая улица, спускающаяся к вокзалу, — там была папина служба, на которую он в любую погоду ходил пешком — для моциона. Мы с Осипкой были уверены, что на службе папа водит паровозы, — это казалось нам высшей точкой железнодорожной карьеры. Узнав, чем он занимается на самом деле, мы за него ужасно обиделись. Тогда он рассказал, что, когда мне было всего полгода, Пилсудский{16} со своей бандой подорвал и ограбил поезд, в котором папа ехал с инспекцией. Папа не испугался и даже высунулся в окно, потому что подумал взорвался паровой котел, но тут загремели выстрелы и засвистели пули, и стало понятно, что — налет. Рассказ немного примирил нас с отцовской профессией, а Осипка долгое время изводил бумагу, рисуя один и тот же сюжет: «Папа съ энспекціей стрляютъ въ Пилсуцкава». Потом — война. Папу мобилизовали — армия остро нуждалась в инженерах. В последний раз видела его в зеленой суконной гимнастерке со скучными капитанскими погонами без звездочек — такого молодого и незнакомого — мы никогда не видели его в одних усах с гладко выбритым подбородком. Он показывал нам свою саблю и складную походную кровать. Осипка утащил из прихожей саблю в ножнах и стал скакать с нею по кровати, козлы сложились и прищемили ему руку, и все бегали за ним по дому со льдом в полотенце.
А летом пятнадцатого — эвакуация. Эвакуацию мы с Осипкой видели своими глазами во время прогулки с няней Вандой — огромный черный памятник человеку, который непонятно и смешно назывался графом муравьев,{17} болтался в пяти саженях над землей, подцепленный канатами за шею и ноги к деревянным лесам. Городовой был зол и курил папиросу прямо на посту — это было неслыханно. А на следующий день на площади уже ничего не было, кроме постамента. А еще приказчики из лавки ритуальных товаров купца Чугунова грузили на подводу иконы. В небе все чаще барражировали аэропланы, но рассмотреть их в мамин театральный бинокль нам не удавалось, а однажды вдоль всей Большой Погулянки долго плыл похожий на раздутого леща дирижабль. Кухарка Михалина с забинтованным пальцем жаловалась, что на рынке все страшно кусается, и мы воображали себе взбесившиеся по случаю эвакуации овощи. Брат отца решил не покидать Вильно, у него было свое дело и жена на сносях. Бабушка — папина мама — осталась с ним. А мы бежали от немцев. Зачем моей матери понадобилось спасаться от соотечественников, не знаю до сих пор — скорее всего, ей попросту был тесен провинциальный губернский город и хотелось в столицу, подальше от дирижаблей, кусающихся овощей и прочих ужасов войны. Поезда в те дни приходилось брать штурмом. Нам повезло: какой-то офицер, которому очень понравилась мама — а она была потрясающе красива, — пригласил ее в свое купе. Он, наверное, не предполагал, что обольстительная красотка поедет с тремя маленькими детьми. Помню его начищенные до зеркального блеска сапоги, приятный запах одеколона и противный — спиртного, а лица не помню, разве что усики, похожие на стрелки часов. Случайно выглянув в коридор, увидела, как он за какую-то провинность хлестал перчатками по физиономии своего денщика, а может, просто срывал злость из-за неудавшегося флирта.
Потом был Петроград, нас как детей беженцев определили в разные школы — на казенный кошт. Я попала в первый класс Демидовской гимназии. Это было лучшее женское учебное заведение города после Смольного института. Мне повезло — там хорошо учили иностранным
В 1916 году мы узнали страшное — папа пропал без вести. Потом была революция. За ней другая. Помню, зимой было так холодно, что в дортуарах на стенах утром выступал иней, а на занятиях мы сидели в пальто и перчатках. На Рождество впервые не было елки и мандаринов. Летом мы каким-то чудом выезжали на дачу под Лугу и там подкармливались крыжовником и зелеными лесными орехами.
Странно, о школьных годах, пришедшихся на лихие времена, мне почти нечего вспомнить, кроме книг, в которых искала убежища от грязи и убожества внешнего мира. Нашим — Катиным, Маниным и моим — тайным спасительным средством была тонкая, позже она разбухла до размеров гроссбуха, «зеленая тетрадь». Своего рода общий дневник-цитатник. Каждая из нас получала тетрадь на неделю и должна была ежедневно заносить туда лучшее из прочитанного. В ход шло все: афоризмы, максимы, обширные выдержки из романов, стихи и, непременно, собственные умные мысли. Чтобы не ударить в грязь лицом перед подругами, приходилось еженедельно перелопачивать тысячи страниц на всех известных нам живых и мертвых языках — сперва в школьной, а позже и в университетской библиотеке.
Еще более странно было после всего этого выйти в окружающий мир с тонной заемной мудрости в голове и с абсолютным незнанием жизни, этакой полной академической дурой. Впрочем, реальность быстро взяла свое.
— В двадцать четвертом году я закончила школу и поступила в Институт иностранных языков. Тогда же нашу маму отыскал папин старый друг Сергей Александрович, с которым они сообща занимались подпольной деятельностью до революции и вместе были исключены из института. При советской власти он стал большим начальником в Народном комиссариате путей сообщения. Сергей Александрович взял нашу семью под свое покровительство. Его сын, Павел, незадолго до этого окончивший Петроградский технологический институт, начал за мной ухаживать, это при том, что за него хотел выдать свою вторую дочь тесть Сталина, старый большевик Аллилуев. Но Паша сделал предложение мне, и я пошла за него. Он был очень талантливым изобретателем и вскоре стал получать большие деньги. В двадцать девятом у нас родился сын Миша. Паша стал главным инженером судостроительного завода, получил большую квартиру. У нас был свой автомобиль «форд». У детей — бонна-немка, настоящий бильярд в комнате. Я работала переводчиком. Тогда в Советский Союз приезжало работать много инженеров из Германии, а немецкий язык благодаря маме для меня такой же родной, как и русский. Плюс английский, французский, итальянский. Мы очень хорошо жили в те годы. Завели собаку, фокстерьера. Его звали… — Вера покосилась на Мартина, — его звали Мартын.
— Как-как? Мартын? — Брови рыжего поднялись домиком.
Шоно хрюкнул.
— Это то же самое, что и Мартин, только по-русски, — пояснил он.
— Ни один из моих знакомых немцев не был способен произнести звук «ы»! — удивилась Вера.
— Марти может, я сам его научил. Правда, на это ушло десять лет. Так что же ваш пес?
— Он стал лаять по ночам. Просто надрывался. Мы сначала не понимали, в чем дело. А потом узнали, что это из-за ночных арестов. В доме жило много тех, кто стал почему-то неугоден режиму. Тогда же начались наши несчастья. В тридцать восьмом умерла мама — она переписывалась с родней, а ее обвинили в шпионаже в пользу Германии, и в тюрьме у нее случился разрыв сердца. А в декабре Мишенька заболел крупом… — Вера замолчала, отвернулась к стене.
— Вера, если вам так тяжело вспоминать, давайте покончим с этим теперь же! — предложил Мартин взволнованно.
— Ничего, я уже это пережила… — Вера подавила вздох. — Не успели мы его похоронить, как забрали Пашу. Он имел несчастье часто принимать в гостях немецких сотрудников. Предвидя и мой арест, Паша велел мне обратиться за помощью к нашему старому приятелю, капитану загранплавания. Этот капитан был в меня безответно влюблен и однажды, будучи в подпитии, позволил себе лишнее, а муж отказал ему от дома. «Но теперь, — сказал он мне, — это уже не важно. Только Владимир может помочь тебе бежать». Паше по статье за вредительство дали десять лет без права переписки.
— Что это значит? — тихо спросил Мартин.
— Это значит расстрел, — ответил за Веру Шоно. — Ты же помнишь, в прошлом году я выводил в Китай остатки своей сибирской родни…
— Да, это значит расстрел, — подтвердила Вера бесцветным голосом. — Я собрала чемоданчик и пошла к капитану. Он, сильно рискуя, вывез меня на своем пароходе в резервуаре с углем. Так я попала в Данциг, где рассчитывала найти дядю, от которого уже два года не имела никаких вестей. Чемодан с вещами и ценностями пришлось отдать одному таможеннику в порту, чтобы он тайно провез меня через кордон. Вот, собственно, и все. Я же предупреждала, что мою историю интересной не назовешь. А теперь я бы хотела отдохнуть. Извините, господа.